Под покровом небес
Шрифт:
XXII
От холода в какой-то мере защищенный благодаря усилиям Кит, он лежал в кузове грузовика и, время от времени приходя в чувство, снова и снова удивлялся тому, насколько путь прям. Извилистые дороги, по которым их носило последние недели, исчезли напрочь, стерлись даже из памяти; эта же вела прямым и неуклонным курсом вглубь пустыни, куда он проник уже чуть не до самого центра.
Друзья, завидуя его жизни, бывало, пожимали плечами: «Твоя жизнь так проста! А путь по ней всегда будто вычерчен по линейке». Каждый раз, слыша подобные слова, он в них улавливал скрытый упрек: дескать, конечно, тебе легко прокладывать прямую дорогу по голой равнине, где нет ни деревца. При этом чувствовалось, что в действительности они имеют в виду другое: «Тоже мне, дело себе нашел! Легчайшее из легких». Но если им так хочется собственноручно усеивать свой путь препятствиями (что они все время и делают, обременяя себя разного рода ненужными обязательствами и узами), это не значит, что они имеют право морщить нос, когда он свою жизнь упрощает. Так что отвечал он на это не без раздражения: «Каждый живет как хочет, правильно?» – тем самым давая понять, что развивать
Когда они сошли с парохода, иммиграционным властям не понравилось, что в его документах после слова «профессия» было пустое место. (Надо же, этот паспорт, официальное свидетельство его существования, теперь и вовсе неизвестно где, отстал и гонится за ними по пустыне!) Ему сказали: «Мсье! Ну должен же у вас быть какой-то род занятий!» В ту же секунду Кит, опасаясь, что он, пожалуй, еще и спорить начнет, торопливо вставила: «А, ну конечно! Да, мсье писатель, просто он скромничает!» Все посмеялись, в пустую графу вставили слово «экриван» [94] и пожелали ему в Сахаре обрести вдохновение. Какое-то время он кипел, его возмутило это их тупое упрямство, стремление непременно снабдить его ярлыком, приписать к какой-нибудь 'etat-civil. [95] Потом, через пару часов, идея и впрямь написать книгу стала казаться ему занятной. А что, можно вести дневник, каждый вечер записывать туда мысли и впечатления, накопившиеся за день, для достоверности приправляя их местным колоритом, и как-нибудь этак спокойно и недвусмысленно доказать по ходу дела абсолютную справедливость теоремы, которая будет там заявлена в начале, – а именно, что разность между нечто и ничто есть ничто. Об этой своей идее он не обмолвился даже Кит: своим энтузиазмом она бы ее обязательно убила. С тех пор как умер его отец, он не работал больше нигде и ни над чем, поскольку в этом не было необходимости, но Кит не расставалась с надеждой, что он снова начнет писать – не важно что, лишь бы писал, работал. «Когда он работает, он все-таки не так невыносим», – объясняла она знакомым, и это ни в коей мере не было просто шуткой. Когда он виделся с матерью, что бывало редко, та тоже допытывалась: «Ну, ты, вообще-то, как? Работаешь?» – и при этом смотрела на него огромными грустными глазами. «Еще не хватало», – отвечал он, сопровождая слова надменным взглядом. Даже когда уже ехали в отель по нищим улицам на такси (Таннер по дороге все повторял: «Ну и дыра! Вот ведь чертова дыра-то!»), Порт думал о том, что Кит, узнай она о возникшей у него идее, слишком обрадуется; все надо будет держать в тайне, иначе просто ничего не выйдет. Однако потом, когда обустроились в отеле и потекла своим чередом их жизнь (по большей части в «Кафе д’Экмюль-Нуазу»), писать оказалось не о чем: он никак не мог установить в сознании связь между наполняющей их дни пустой тривиальностью и серьезным делом, каким представлялось ему выкладывание слов на бумагу. Все думал, уж не Таннер ли его так напрягает, не дает ему почувствовать себя в достаточной мере раскованно? Присутствие Таннера создавало ситуацию, которая при всей своей неуловимости все же мешала ему войти в состояние вдумчивой рефлексии, каковое он полагал необходимым. И то сказать: пока ты свою жизнь проживаешь, описывать ее невозможно. Что-то одно отходит, другое начинается, а ведь даже самого малого твоего соучастия в каждодневных жизненных событиях уже довольно для того, чтобы вытеснить писательство за грань возможного. Да и пускай. Все равно хорошо писать у него не выходило бы, и удовольствия он бы от этого не получал. А даже если бы в результате вышло что-то приличное, много ли народу об этом узнает? Так что все правильно: вперед, скорей в пустыню, не оставляя за собой следа.
94
'Ecrivain (фр.) – писатель.
95
Прослойке общества (фр.).
Внезапно ему вспомнилось, что они вроде бы едут в Эль-Гаа, чтобы там поселиться в отеле. Едут уже вторую ночь, а все еще никуда не приехали; где-то тут есть противоречие, это он понимал, но энергии на то, чтобы доискиваться истины, не было совершенно. Временами он чувствовал, как ярится в нем болезнь, будто отдельная живая сущность; она представала ему в виде игрока в бейсбол, который взмахивает битой, вот-вот произведет удар по мячу. Который одновременно он сам. Сперва его крутят и так и сяк, а потом он взвивается в небо и несется, в полете исчезая.
Над ним кто-то стоит. А перед тем шла долгая борьба, и он очень устал. Кто стоит? Кит – это раз, а два – какой-то солдат, военный. Разговаривают, но говорят что-то непонятное, не имеющее смысла. И он вновь, оставив их над собой стоять, ныряет туда, откуда ненадолго появлялся.
– Здесь ему будет не хуже, чем где бы то ни было, раз уж вы все равно южнее Сиди-бель-Аббеса, – говорил военный. – При брюшном тифе все, что можно сделать, даже в больнице, это по возможности сбивать температуру и ждать. По части медицины у нас тут в Сба возможности не ахти какие, но есть лекарство, – тут он указал на узкий стеклянный цилиндрик с таблетками, лежащий на перевернутом ящике у кровати, – которое поможет сдерживать жар, а это уже немало.
Кит на него не смотрела.
– А если перитонит? – произнесла она тихим голосом.
Капитан Бруссар нахмурился.
– Слушайте, мадам, не надо каркать, – строго сказал он. – Все достаточно серьезно и без этого. В принципе – да, конечно, все может быть: перитонит, пневмония, остановка сердца, кто знает? Да и сами вы, быть может, уже носите в себе этот их знаменитый менингит, о котором вас в Эль-Гаа любезно предупредила мадам Люччиони. Bien s^ur! [96] Да и здесь, в Сба, на данный
96
Очень даже запросто! (фр.)
– Почему? – спросила она, подняв на него взгляд.
– Потому что это было бы совершенно бесполезно; кроме того, это бы снизило ваш боевой дух. Нет-нет. Я изолирую больных, принимаю меры, чтобы препятствовать распространению болезни, и ничего больше. Того, что есть в наших руках, всегда достаточно. У нас есть пациент с брюшным тифом. Мы должны сбить температуру. Вот и все. А всякие страшилки про перитонит у него и менингит у вас интересуют меня куда меньше. Вы должны мыслить реалистично, мадам. Будете от этой линии уклоняться – всем сделаете только хуже. Вам всего-то и надо каждые два часа давать ему таблетки и прилагать усилия к тому, чтобы он съедал как можно больше бульона. Повариху зовут Зайна. Неплохо, если вы будете время от времени заходить к ней на кухню и следить, чтобы всегда горел огонь и наготове стояла большая кастрюля с горячим бульоном. Зайна у нас чудо: она готовит нам уже двенадцать лет. Но за туземцами всегда надо присматривать. Постоянно. А то забывают! А сейчас, мадам, если позволите, я все-таки вернусь к работе. К вечеру кто-нибудь из нижних чинов принесет вам тюфяк, как я и обещал. Вам будет не очень удобно, это несомненно, но чего же вы ожидали? Вы в Сба, а не в Париже. – Уже в дверях остановился, обернулся. – Enfin, madame, soyez courageuse! [97] – снова нахмурившись, бросил он на прощанье и вышел.
97
В конце-то концов, мадам, наберитесь мужества! (фр.)
Кит стояла неподвижно, медленно озираясь в пустой маленькой комнатке: на одну сторону дверь, на другую окно. Порт лежал на шаткой койке, отвернувшись к стене, и мерно дышал, натянув одеяло на голову. Эта комната в Сба служила больничной палатой; на всю заставу тут была единственная свободная койка с настоящими простынями и одеялом, и Порту дали занять ее только потому, что никого из служащих гарнизона не угораздило в это время заболеть. Снаружи до половины окна высилась глинобитная стена, но выше было только небо, с которого в комнату лился мучительно яркий свет. Кит взяла вторую простыню, которую капитан выделил для нее, сложила в небольшой прямоугольник по размеру окна, достала из чемодана Порта коробку с кнопками и завесила открытый проем. Уже когда стояла у окна, была поражена тишиной, глубокой и ничем не нарушаемой. Можно было подумать, будто на тысячу миль вокруг нет ни единой живой души. Вот оно, знаменитое молчание Сахары. Интересно, подумала она, неужто все дни, что они пробудут здесь, каждое ее дыхание будет звучать так же громко, как сейчас; привыкнет ли она к странноватому звуку, который при глотании производит во рту слюна; и всегда ли ей нужно будет глотать так часто, как теперь, когда ей это только что открылось?
– Порт, – позвала она очень тихо; он не шевельнулся.
Она вышла из комнаты на слепящий свет, ступила на песок, сплошь устилающий двор. В поле зрения – никого. И ничего, кроме ослепительно белых стен, неподвижного песка под ногами и голубых глубин неба вверху. Сделав несколько шагов, она повернула и возвратилась в комнату: появилось чувство, что она тоже не совсем здорова. Стула, чтобы присесть, в комнате не было – лишь койка и перед ней небольшой ящик. Она села на один из чемоданов. Рядом с ее рукой болталась прицепленная к его ручке магазинная бирка. С надписью: «Отправляясь в дальний путь, чемоданчик не забудь». Комната выглядела как непонятно что: просто какая-то кладовка. Из-за багажа, сваленного посреди пола, в ней не осталось места даже для тюфяка, который должны принести; сумки и чемоданы придется убрать – сложить, например, штабелем в углу. Она посмотрела на свои руки, посмотрела на ноги в лодочках из змеиной кожи. Зеркала в комнате не было; она потянулась к другому чемодану и, выхватив из него сумочку, извлекла из нее пудреницу и помаду. Открыв пудреницу, обнаружила, что в комнате стало темновато: света, чтобы разглядывать лицо в таком маленьком зеркальце, недостаточно. Встала в дверях и подкрасилась, медленно и аккуратно.
– Порт, – снова позвала она, все так же еле слышно.
Он продолжал дышать. Она убрала сумочку в чемодан, заперла его, бросила взгляд на наручные часы и снова вышла на залитый светом двор, на сей раз надев темные очки.
Господствующая над поселком крепость – скопище разрозненных зданий, защищенных извилистой внешней стеной, – сидела на высоком песчаном холме, будто оседлав его. Крепость представляла собой отдельный городок, чуждый окружающему ландшафту и откровенно воинственный по устройству. Охраняющие ворота часовые из местных смотрели на нее с интересом; она вышла. Поселок лежал перед ней внизу – все его одноэтажные домики под плоскими крышами песочного цвета. Она повернула в другую сторону, обогнула стену и немного еще поднялась по склону, пока не оказалась на вершине холма. От жары и яркого света у нее слегка кружилась голова, в туфли то и дело набивался песок. С этой точки ей слышны стали ясные, пронзительные звуки поселка, оставшегося ниже: вот детские голоса, лай собак… На дальнем плане – там, где смыкаются земля и небо, – все это окружала тусклая, быстро пульсирующая дымка.
– Сба, – сказала она вслух.
Это слово ничего ей не говорило, не связывалось даже с нагромождением бесформенных хибарок внизу.
Когда она вернулась в комнату, оказалось, что посреди палаты кто-то оставил гигантский белый фаянсовый ночной горшок. Порт лежал на спине, смотрел в потолок, а все одеяла он с себя сбросил.
Поспешив к его ложу, она его вновь укрыла. Вот только подоткнуть не получилось. Измерила температуру; она стала немного ниже.
– Что-то кровать какая-то… Спине больно, – одышливым голосом неожиданно сказал он.