Подельник эпохи: Леонид Леонов
Шрифт:
«Тёмные мы, ровно под землёй живём!» — говорит деревенский человек в самом начале «Барсуков», задавая печальную и тяжёлую ноту всему роману.
Но в своей несусветной и дерзкой иронии Леонов идёт ещё дальше: у него и революция начинается с того, как Воры с Гусаками начинают делить спорную территорию — Зинкин луг: «…а был обширен и обилен Зинкин луг, четыреста пятьдесят десятин, на все четыре стороны вид — небо».
«…Закашивали Гусаки воровские покосы и напускали на них скотину. Воры ловили скотину, приводили во дворы, требовали
А те говорят:
— Мы на рубль-те пуд хлеба купим.
А Воры говорят:
— А мы продадим скотину вашу, гуси адовы.
А Гусаки:
— А мы вас пожгём, блохастых. И рожь вам сожгём.
А Воры:
— А мы вас кровью зальём…»
Ну чем не звери. Замечательный народ, только революции ему и не хватало.
Тут она как раз и подоспела.
Новая власть долго думать не стала и росчерком пера разрешила спор: «Отдать весь Зинкин луг Гусакам. У Воров и своего добра с излишком».
Так мужики-гусаки стали сторонниками новой власти, а мужики-воры, в свою очередь, власть невзлюбили люто и горько.
«Отсюда, — пишет Леонов, — идёт последняя распря. Одно село горой стояло за новую власть, другое выжидало любого случая отомстить за отнятые покосы».
Саркастичный и, пожалуй, даже злой, 25-летний Леонов свёл зачин мужицкой драмы, классовой борьбы и назревающей Гражданской войны, по сути, к анекдотцу.
И положительные, милые сердцу писателя герои никак не просматриваются в этой дурацкой суматохе.
В первых строках второй главы появляется представитель новой власти, уполномоченный по хлебным делам четырёх волостей, неприятный и скользкий, имеющий жадную охоту до баб и до винишка, человек по фамилии Половинкин. Едет на телеге в деревню, в компании жены того самого Брыкина, с которого начинался роман. Сам Брыкин на войне, «затерялся в смертоносных полях».
Пока добирались, Половинкин женщину соблазнил, и она вскорости забеременела. Вскоре и муж объявился, дезертировавший с фронта.
Вот характерный, ёрнически поданный диалог совращённой женщины, третируемой нежданно вернувшимся мужем, и советского уполномоченного.
Половинкин говорит:
«— Допускаю, я всем люб, потому что всем нужен. Я обчественный человек, служу обчеству. Меня и то уж товарищи в уезде попрекают, — бабник, мол. Могут, конечно, и накостылять. А какой я бабник. Конечно, есть у меня любопытство к женщине, какая она, одним словом. — Сергей Остифеич в раздражении потёр себе нос. — …А на вашем месте, Анна Григорьевна, плюнул бы я на себя, то есть на меня. Гоняйся, мол, хахаль, за своими любами, а я, мол, выше тебя стою… у меня, мол, муж!
— Сам с ним спи, коли нравится, — гадливо засмеялась Анна. — А дитё своё куда я дену? В исполком отнесу? — и качала головой осатаневшая и опасная. — Ах ты дрянь-дрянь!»
В итоге женщина потравила себя льняными лепёшками, и восьмимесячный
Брыкин, так и не узнавший, кто обрюхатил его жену, однажды добирается до председательской конторы и там видит Половинкина в своём пиджаке — в том самом, в котором Брыкин венчался когда-то.
«— Пиджачок-то… — не своим голосом прохрипел Егор Брыкин в самый раскрытый рот уполномоченного, приседая в согнутых коленях, — перешивали пиджачок-то?.. Аль и так подошёл?!»
Половинкин отругивается, Брыкин наседает:
«— Погоди! Трепчаком заставим вас ходить, животишко мне лизать станешь… Гусак жирный!»
Слово «гусак» тут, как мы видим, не случайно.
«— Не доберёшься, пожалуй!» — отмахивается Половинкин.
«— Что ж, петушиное слово знаешь, что ли… что и не доберусь до тебя?.. — ярым шёпотом издевался Брыкин. — Хлопушек твоих, думаешь, побоимся? — кивнул он на наган и ручную фанату, подвешенную на ремешке к половинкинскому поясу.
— Не в хлопушках, братец, дело, а высоко, братец ты мой, поставлены! — затеребил усы Половинкин, признак того, что гневался.
— Кем же ты, батюшка, поставлен? — прикинувшись старухой, прошамкал Брыкин. — Богом, что ли?..
— Чёртом! — гаркнул, окончательно озлясь, Половинкин».
И чёрт этот, если помнить прежние раздумья Леонова о Боге, дьяволе и человеке, — конечно же тоже не случаен.
Мужицкий бунт начался в Ворах: здешние мужики и так были сердиты на новую власть, а тут ещё подоспела продовольственная развёрстка — изъятие хлеба гусаковским исполкомом. Характерно, что жители деревни Воры сами друг на друга показывали, шепча исполкомовским, где у соседа хлеб припрятан. Вот она, русская соборность и всечеловечность.
После выемки хлеба воры убивают одного из исполкомовских, и тут уж, как пишет Леонов, «быстрей пошло колесо».
«Осью было то, о чём неумолчно болели воровские сердца: Зинкин луг, а вокруг оси вертелись все малые и немалые колёса — ненасытный город, и прежний опыт, и грядущая расправа за убитого гусака».
Вину за убийство берёт на себя вернувшийся на родину Семён, хотя не он убийца: но именно в нём саднит и мучится жилка бунтовщика, гулёбщика, зачинщика новой пугачёвщины, жаждущего смертной мужицкой правды.
Вслед за Ворами взметнулся и заполыхал весь уезд. Воры и присоединившееся к ним мужичьё уходят в леса и становятся теми самыми барсуками, забравшимися в норы и выбирающимися оттуда для очередного набега и разбоя.
Накануне исхода «воров» в деревне появляется та самая Настя, с которой у Семёна не сложилась любовь в Москве. Отца её, купца Секретова, разорили, и он умер; семья распалась; Зарядье изменилось раз и навсегда, посему идти ей было некуда уже, только вот к Сёме. Он ей как-то написал из деревни письмо, вот и адрес был у Насти. Оставаться в одном городе с большевиками для неё оказалось совершенно немыслимым.