Подгоряне
Шрифт:
Но профессора вроде бы и не касается бабья болтовня. Он декламирует и
декламирует монотонно, будто читает псалмы. Перед тем как лечь спать,
молится у черной доски, на которой проступает лик Николая Угодника, ужасно
строгий в сумерках: "Отче наш... Иже... и Сына... и Святаго Духа... Аминь!"
Твердит ту же, что и дедушка, молитву, соблюдая и бессмыслицу. Святой глядит
на профессора с тем же осуждением, которое было на его лике и тогда, когда
взирал на нашего старца...
Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас
не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон
не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже
родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие
невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне
стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые
прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве
простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в
этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед -тобой, но и
перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и
студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие
оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или
хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная
чеканка слога у этих античных поэтов!" - как профессор брал зачетку и ставил
"отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к
латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.
Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив
на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и
три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров - на память! Лишь
делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а
потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по
аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического
стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в
коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем,
профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не
успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то
существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны
были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать
каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что
девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской
фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно
русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток
счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской
фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать
перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.
Профессор был старше моего дедушки и уже забыл, когда росли волосы на его
голове. Осталось несколько волосинок где-то на затылке да за ушами - и все.
Казалось, перед нами стоял постаревший Юлий Цезарь и рассказывал про свою
войну с галлами. В Балканской кампании наш профессор принимал
непосредственное участие, сражался с оружием в руках, был не погонщиком
волов, как мой дедушка. Может быть, латинист листал перед нами самые дорогие
и незабываемые страницы своей жизни.
По правде говоря, мы не были так уж сильно захвачены рассказом
профессора, но делали вид, что в эти минуты забыли про все на свете и
слушаем только одного его, что давно нам во всех подробностях хотелось
узнать, как штурмовались крепости и другие редуты турок. Таким образом мы
освобождали себя от слушания скучных лекций по латыни. Немудрено, что никто
из нас даже с помощью словаря не мог перевести не только длинных
гекзаметров, но и прозу помянутого тут Юлия Цезаря. А о грамматике и
говорить нечего. Когда профессор собирался заговорить и о ней, за дверью
раздавался трескучий, переполошный звонок.
После смерти профессора каждый из нас испытывал нечто вроде угрызений
совести. Латинист умер в наше отсутствие, во время каникул. Мы даже не
смогли проводить его в последний путь и там, у его могилы, хотя бы мысленно
попросить прощения за свои проделки. Умер старик не своей смертью, а попал
не то под трамвай, не то под колеса троллейбуса. Бедный профессор на склоне
лет был почти совсем слеп и глух...
Все семестры для нашей группы закончились вполне благополучно. Латынь в
наших головах и не ночевала, зато высокие отметки по латыни в зачетках были.
И поэтому мы не могли не вспомнить добрым словом покойного профессора и не
поблагодарить его хотя бы сейчас, когда он уже не нуждался ни в наших, ни в
чьих-либо других благодарностях. Что и говорить, мы чувствовали свою вину
перед латинистом. Других старых професоров студенты приводили на лекции под