Подконвойный мир
Шрифт:
Из колгоспа никуда податься не можно. Нема паспортив. Уедешь — в лагерь посадять. Тильки из армии можно в село не возвращаться — и парубки никогда не вертаются. Оседают в городах. В селах одни старухи да бабы бесятся. Ежели, скажем, в конюшне есть жеребец — найдешь бабу конюхом. Нет жеребца — дудки, без конюха майся.
— Может дело-то не в порочности колхозной системы, — допытывался Пивоваров, — а в порочности государства-диктатора?
— Не видал ты, Юра, колхоз, не едал хлеб как навоз, — сердился Писаренко. — Ты, вот, к примеру, читав, що не успевають убрать урожай: пид снегом остается. А знаешь, вид чого? Вид того, що це выгодно колгоспникам. Не выживуть они иначе. Остаеться, к примеру, хлиб на корню. Упадет снег. Морозец.
В барак вошел помпобыт Романюк — щёголь, крикун, матерщинник, лихач из заблатненых завмагов.
— Пяхота! — зычно рявкнул он. — Бегом в вещкаптерку за ботинками! Живо! Зевало не разевай и после не пеняй, если недомерки иль рвань достанется. По блату вам первым объявляю, как есть вы кролики и рогатики.
Все понеслись к каптерке.
Романюк не соврал: возле форточки вещкаптерки никого не было. Журин, Пивоваров, Кругляков, Домбровский стали в очередь недалеко от окошка. Через минуту ворвались в ожидальню десятки людей из другого барака. Очередь стала обрастать пристраивавшимися. Особо нахальные, зубастые, драчливые, чокнутые столпились у окошка. С ними переругивались, но до драки не доходило. Не все дошли до готовности отдать жизнь, убить или умереть за порядок в очереди. Толпившиеся у окошка дозрели до этого состояния.
Наконец начали выдачу и еще яростнее заклокотали страсти в клубке тел, жмущихся к окошку. Особенно выделялся один из крайних в толпе, с лицом обрюзглым, землистым, заросшим, перекошенным злобой. Из раскрытого гнилозубого его рта с каждым выдохом вырывались брань или стон, рёв или визг. Воспаленные глаза на выкате были прикованы к освещенному пятну форточки. Он что-то кричал туда и, жестикулируя, вздымал худые серые руки, сжимающиеся узловатые пальцы, искарёженные многолетним непосильным, убийственным трудом.
Голос его тонул в вакханалии криков, издаваемых десятками хриплых, ревущих, орущих глоток. Наконец, отчаявшись быть замеченным и услышанным в каптерке, он подпрыгнул и на четверенках пополз по головам и плечам людей. Его ноги в грязнющих, вонючих чунях проваливались и он шел ими по телам толпившихся.
Толпа зашевелилась. Десятки кулаков обрушились на нахала. Выкрики стали еще более возбуждёнными, неистовыми:
— Дави гада! Рви бурмистра, полицая, потрошителя! В нюх его! В грызло! Ишь, ловчила, по головам шагать! Убивай людоеда, братцы! Воробратия, не зевай, по гудку не шуруй! Под дыхало шакалу! Будку расквасить! Кишки
Тот, кого назвали «бурмистром» ухватился за голову японца Того, стоявшего возле окна и пытался подтянуться вперед, но Того ударил его в лицо.
«Бурмистр» завыл, заголосил так, что перекрыл общий гам:
— Гады! Мусора! Я не к раздаче! Я — япошку запороть! Выпустите удавы, драконы, сосатели!
Он вцепился в Того и тянул его из толпы. Люди расступились.
Пивоваров знал щуплого, всегда корректного улыбчивого японца, бывшего штабного офицера квантунской армии, обвиненного в шпионаже. Пивоварову казалось, что чокнутый истерик, которому маленький Того макушкой до плеча не доставал, раздавит свою жертву.
На секунду затих гвалт. Все повернули головы, предвкушая захватывающее зрелище избиения, зубодробиловки, дикарского танца на трупе поверженного неудачника.
Пивоваров стал проталкиваться сквозь толпу в надежде спасти хоть жизнь Того, как вдруг произошло неожиданное: маленький тщедушный японец сделал какое-то неуловимое молниеносное движение ногой, затем рукой и рычащий, разъяренный алчущий крови скандалист свалился, как подкошенный и, визжа, уполз на четверенках из помещения на улицу.
Толпа почтительно и опасливо расступилась и Того спокойно проследовал на свое место в очереди.
— Молодец, самурай! — кричали кругом. — Джиу-джиц! Мгновение и между ног смятка! Перекись ему в печенку! Шмоньку в сучий рот!
— Видишь белобрысого дядю? — кричал в ухо Пивоварову Журин. — Вон, краснорожий, косая сажень, с бычьей шеей. Это — Джойс. Тот, что с Домбровским в кипятилке. Он, на моих глазах, с четырьмя чокнутыми у раздачи в столовой расправился: нокаутировал как на ринге. Руку в кровь рассадил, а челюсть самому заядлому свернул. С тех пор всякая мразь кругом него обходит. Сволочь любит палку. Только удар-скуловорот признают и уважают — как большевики.
В толпе и очереди стало тише, спокойнее.
Через полчаса Журин и Пивоваров с ботинками, прижатыми к груди, вырвались наружу.
Там, возле дверей вещсклада, собралась толпа. Из толпы махал им рукой и кричал Шестаков, приглашая подойти.
— Подождем, товарищи, — возбужденно выкладывал Шестаков, — восемь надзирал там. Говорят, проститутку накрыли и кучу хахалей в очереди. Сейчас поведут.
Пивоваров ожидал увидеть всклокоченную, кривоногую, нахальную толстую бабищу, со ртом в голенище, которой все — нипочем и жизнь — копейка, а вывели обычную невысокую худощавую смуглую и даже привлекательную женщину в возрасте между двадцатью и тридцатью. Приковывали к себе её большие усталые темные глаза, выражение отчаянной скорби в них, когда все сломано, нет сил противиться ничему и человек плывёт по течению избитый, безвольный, бесчувственный.
— Это не от того, что под «трамвай» пошла, — думалось Пивоварову. — Еще раньше многое в этих глазах перегорело, испепелилось.
Ему стало жаль женщину, гордо пронесшую остановившийся поверх голов взгляд.
Иначе выглядели мужчины. Их было семь. Пятеро кутались с головой в бушлаты. Шестой — Герасимович — хоть и запахнул по-блатному полу бушлата вокруг стана, но лицо не прятал. Седьмой — завскладом — что-то оживленно докладывал надзирателю.
Среди жавшихся в тени и, видимо, пристыженных узнал Пивоваров Бегуна, Скоробогатова и шофера Солдатова.
— Боже мой! — тихо вскрикнул Пивоваров. — Это ж наши хлопцы!
Мысленно обращаясь к Высоцкой, он прошептал:
— Спасибо тебе. Не будь тебя, я бы тоже поджал хвост как побитая собака.
— Я удивляюсь, как ты сюда не попал, — буркнул Журин. — Меня печь высушила и возраст после сорока, а ты должен до луны прыгнуть ради этого. Ленин и Бетховен сифон от простячек носили. Ущемленный пол — взрывчатая материя. Ни тени осуждения хлопцам! Ясно? Неодолимый соблазн. Бунт нормального, закованного преступниками естества. Хорошо, что мы не попались. Будем подкармливать их, если удастся.