Подлинная история Любки Фейгельман
Шрифт:
Получив от меня деньги, продавщица спрятала их под счеты, быстро приподняла крышку, чтобы не напустить вовнутрь тепла, и достала два обернутых серебристой фольгой эскимо с палочкой, похожей на ту, с помощью которой врач осматривает горло. Это сходство могло быть истолковано как предупреждение тем, чья неумеренная страсть к мороженому заканчивается простудой, кашлем и вызовом врача.
Впрочем, мы отдавались страсти, не думая о последствиях…
Мы очистили от фольги (она покусывала пальцы и обжигала их холодом) эскимо, не целиком, а лишь сверху, чтобы оставшаяся фольга берегла холод, и попытались надкусить. Но не
После этого мы купили билеты на чертово колесо, и оно провернуло нас разок, подержало на самом верху в раскачивающейся от ветра кабинке и плавно опустило на землю. Затем Любка попросила покатать ее на лодке. Пока я греб, налегая на весла, гремевшие цепью и протяжно скрипевшие уключинами, она разгоняла ладонями листья кувшинок, чтобы очистить воду, и любовалась своим отражением. И я тоже невольно залюбовался ею, такая она была красивая, с перекинутой на грудь черной косой, завитками волос за ушами и лицом, словно у всплывшей со дна русалки, печальным даже тогда, когда она пыталась улыбнуться.
Наконец мы вместе забрались на парашютную вышку по ступеням спиралевидного подъема, но затем я спустился, чтобы ждать ее внизу вместе со вторым инструктором, тогда как первый – наверху – помогал ей надеть парашют и грубыми шуточками старался приободрить перед прыжком. Этого, однако, не требовалось, поскольку Любка отчаянно храбрилась и изображала полнейшее девчоночье бесстрашие, отличавшееся от мальчишеского бесстрашия тем, что даже изображать его было немного страшно, а не изображать – стыдно.
Перед тем, как шагнуть в бездну, она лишь бросила мне свою лаковую – с блестками – сумочку, как бросают штурвал перед тем, как довериться бурному морю. Сумочка на лету расстегнулась, и из нее посыпались дождем леденцы и мятные конфеты, кои она с наивной предусмотрительностью захватила, чтобы не закладывало уши, как однажды в самолете, на котором она летала вместе с отцом. Несколько конфет я поймал во вратарском прыжке, а за остальными пришлось нагибаться, поднимать их с земли и обдувать от пыли.
Но все равно я был решительный и смелый вратарь, чего, однако, не учел второй инструктор, когда Любка приземлилась, ухитряясь придерживать свою юбку мне назло. С непривычки ее повело, и она чуть не упала. Инструктор стал помогать ей избавиться от строп, при этом за ней с провинциальной галантностью ухаживать и что-то шептать, явно предназначенное лишь для ее, а не моих ушей.
Он даже попытался ее приобнять, этакий великосветский шкода, как презрительно называл таких Владимир Маяковский. И тут уж я не выдержал, взвыл, как идущий на таран истребитель, налетел на него и оттолкнул от Любки, чему она ничуть не препятствовала, гордая тем, что за нее заступаются, но все же озабоченно посмотрела, не ушибся ли он, падая спиной на землю и выставляя локти, чтобы смягчить удар…
Это был миг моего торжества, моего триумфа, после которого показалось не столь уж ошеломляющим, что Любка меня поцеловала за павильоном «Пиво-Воды», и это был настоящий женский поцелуй, после которого меня повело и я зашатался как пьяный.
– Не умеешь, не умеешь, – засмеялась Любка,
– Чего не умею?
– Всего-всего.
– А именно?
– Целоваться. Целуешься, как мальчишка.
– А ты? Как девчонка?
– Как женщина, – Любка пристальным, внимательным и внушительным взглядом осадила меня и поставила на место. – Сестра по секрету научила.
– Поздравляю. Кто-нибудь когда-нибудь и меня научит.
– Не беспокойся. Я сама тебя научу.
И с тех пор Любка стала учить меня целоваться – учить за сараями, среди ромашек и одуванчиков, где одуряюще пахло черемухой и где она когда-то раскрыла мне свою тайну.
Глава двенадцатая. В кафе на Трубной
Поскольку я по забывчивости, вызванной контузией, без конца твержу одно и то же и повторяюсь на каждом слове, не удержусь и на этот раз и повторно приведу строки, уже известные читателю. Читателю, который наверняка не любит повторений, поскольку все запоминает с одного раза – в отличие от меня, способного ошибиться и после трех-четырех раз.
И в кафе на Трубнойзолотые трубы, —только мы входили, —обращались к нам:«Здравствуйте,пожалуйста,заходите, Люба…»Ну и так далее (концовку забыл)…
Главное тут не столько про кафе, хотя такое кафе на Трубной действительно было, а про трубы, причем отливавшие медью, словно золотом. Поэтому автор стихов вполне имел право назвать их золотыми. И эти трубы, по словам поэта, при появлении Любки (меня же откровенно не замечали) обращались к нам.
Так оно и было: обращались, поскольку трубач оказывал Любке явные знаки внимания, хотя при этом держался в рамках, вполне пристойно и не позволял себе того, что инструктор по прыжкам с парашюта. Да, именно так: с парашюта (назло Любке), поскольку меня эти знаки раздражали, доводили до бешенства и я готов был протаранить трубача, как недавно инструктора.
Но Любка меня сдерживала, заставляла вести себя так же пристойно и терпеть, когда она отвечала на приветствие трубачей из джаз-банда своей ослепительно сиявшей (победительной) улыбкой и взмахом руки, призванным заверить, что это приветствие принято и оценено ею по достоинству.
Кроме того, она давала понять, что довольна своей ролью признанной королевы этого маленького кафе и вообще своим антуражем, как она говорила: туфельками, платьем и той же лаковой сумочкой, которую она некогда бросила мне с парашютной вышки.
Правда, на этот раз в сумочке были не леденцы, а позаимствованные у сестры тюбик алой губной помады (явно из театральной гримерной), тушь для ресниц и флакон духов «Красная Москва».
Мне оставалось лишь удивляться моей Любке – Любе, Любови Рувимовне. Заводила, атаманша, дворовая разбойница и сорви-голова, она, во-первых, с возрастом менялась, и чем ближе надвигалась война, тем заметнее было, как она расцветает, обретает все признаки женственности и стремится уподобиться своей красавице сестре. Во-вторых же, она знала, где и как себя вести, и это знание было у нее не вычитанным из книг, а врожденным.