Поднятая целина
Шрифт:
У Нагульнова коротко спросил:
– Развелся?
– Пожалуйста, без вопросов! – бормотнул Макар, с чрезмерным вниманием рассматривая на своих длинных пальцах ногти.
– Да я так…
– Ну и я так!
– И черт с тобой! Спросить нельзя уже, факт!
– Первой бригаде бы выезжать пора, а они проволочку выдумляют.
– Ты бы Лукерью на путь наставил, она теперь – хвост в зубы и пойдет рвать!
– Да что я, поп ей или кто? Отвяжись! Я про первую бригаду говорю, что завтра ей край надо…
– Первая завтра выедет… А ты думаешь, это так просто: развелся и – ваших нет? Почему не воспитал женщину в коммунистическом духе? Одно несчастье с тобой, факт!
– Завтра сам н'a поля поеду с первой бригадой…
Давыдов только что хотел отвечать, но во дворе правления зазвучала автомобильная сирена. Покачиваясь, гребя штангой талую воду в луже, въехал риковский фордик. Распахнув дверцу, из него вышел председатель районной контрольной комиссии Самохин.
– Это по моему делу… – Нагульнов сморщился и озлобленно озирнулся на Давыдова. – Гляди, ишо ты ему про бабу не вякни, а то подведешь меня под монастырь! Он, этот Самохин, знаешь, какой? «Почему развелся да при какой случайности?» Ему – нож вострый, когда коммунист разводится. Поп какой-то, а не РКИ. Терпеть его ненавижу, черта лобастого! Ох, уже этот мне Банник! Убить бы гада и…
Самохин вошел в комнату, не выпуская из рук брезентового портфеля, не здороваясь, полушутливо сказал:
– Ну, Нагульнов, натворил делов? А я вот через тебя должен в такую росторопь ехать. А это что за товарищ? Кажется, Давыдов? Ну, здравствуйте. – Пожал руки Нагульнову и Давыдову, присел к столу. – Ты, товарищ Давыдов, оставь нас на полчасика, мне вот с этим чудаком (жест в сторону Нагульнова) потолковать надо.
– Валяйте, говорите.
Давыдов поднялся, с изумлением слыша, как Нагульнов, только что просивший его не говорить о разводе, брякнул, видимо решив, что «семь бед – один ответ»:
– Избил одного контрика – верно, да это еще не все, Самохин…
– А что еще?
– Жену нынче выгнал из дому!
– Да ну-у?.. – испуганно протянул большелобый тощий Самохин и страшно засопел, роясь в портфеле, молча шелестя бумагами…
Глава XXVII
Ночью сквозь сон Яков Лукич слышал шаги, возню возле калитки и никак не мог проснуться. И когда с усилием оторвался от сна, уже въяве услышал, как заскрипела доска забора под тяжестью чьего-то тела и словно бы звякнуло что-то металлическое. Торопливо подойдя к окну, Яков Лукич приник к оконному глазку, всмотрелся – в предрассветной глубокой темени увидел, как через забор махнул кто-то большой, грузный (слышен был тяжкий звук прыжка). По белевшей в ночи папахе угадал Половцева. Накинул пиджак, снял с печи валенки, вышел. Половцев уже ввел в калитку коня, запер ворота на засов. Яков Лукич принял из рук его поводья. Конь был мокр по самую холку, хрипел нутром и качался. Половцев, не ответив на приветствие, хриплым шепотом спросил:
– Этот… Лятьевский тут?
– Спят. Беда с ними… водочку все выпивали за это время…
– Черт с ним! Сволочь… Коня я, кажется, перегнал…
Голос Половцева был неузнаваемо тих, в нем почудились Якову Лукичу какая-то надорванность, большая тревога и усталь…
В горенке Половцев снял сапоги, из седельной сумы вынул казачьи синие с лампасами шаровары, надел, а свои, мокрые по самый высокий простроченный пояс, повесил над лежанкой просушить.
Яков Лукич стоял у притолоки, следил за неторопливыми движениями своего начальника; тот присел на лежанку, обхватил руками колени, грея голые подошвы, на минуту дремотно застыл. Ему, видимо, смертно хотелось спать, но он с усилием открыл глаза, долго смотрел на Лятьевского, спавшего непросыпным пьяным сном, спросил:
– Давно пьет?
– Спервоначалу. Дюже зашибает! Мне ажник неловко перед людьми… Кажин день
– Сволочь! – не разжимая зубов, с великим презрением процедил Половцев. И снова задремал сидя, покачивая большой седеющей головой.
Но через несколько минут темного наплывного сна вздрогнул, спустил с лежанки ноги, открыл глаза.
– Трое суток не спал… речки играют. Через вашу, гремяченскую, вплынь перебрался.
– Вы бы прилегли, Александр Анисимыч.
– Лягу. Дай табаку. Я свой намочил.
После двух жадных затяжек Половцев оживился. Из глаз его исчезла сонная наволочь, голос окреп.
– Ну, как дела тут?
Яков Лукич коротко рассказал; спросил в свою очередь:
– А какие ваши успехи? Скоро?
– На этих днях или… вовсе не начнем. Завтра ночью поедем с тобой в Войсковой. Надо поднимать оттуда. Ближе к станице. Там сейчас агитколонна. С нее будем пробовать. А ты мне в этой поездке необходим. Тебя там знают казаки, твое слово их воодушевит. – Половцев помолчал, долго и нежно гладил своей большой ладонью вскочившего ему на колени черного кота, потом зашептал, и в голосе его зазвучали несвойственные ему теплота, ласка: – Кисынька! Кисочка! Котик! Ко-ти-ще! Да какой же ты вороной! Люблю я, Лукич, кошек! Лошадь и кошка – самые чистоплотные животные… У меня дома был сибирский кот, огромный, пушистый… Постоянно спал со мной… Масти этакой… – Половцев задумчиво сощурил глаза, улыбнулся и пошевелил пальцами, – этакой дымчато-серой с белыми плешинами. За-ме-ча-тель-ный кот был. А ты, Лукич, не любишь кошек? Вот собак я не люблю, ненавижу собак! Знаешь, у меня в детстве был такой случай, мне было тогда, наверное, лет восемь. У нас был щеночек маленький, я с ним как-то играл, как видно, больно ему сделал. Он меня и цапнул за палец, до крови прокусил. Я разъярился, схватил хворостину и стал его пороть. Он бежит, а я догоняю и порю, порю с… прямо-таки с наслаждением! Он – под амбар, я – за ним, он – под крыльцо, но я его и оттуда достану и все бью его, бью. И до того засек, что он весь обмочился и уже, знаешь, не визжит, а хрипит да всхлипывает… И вот тогда я взял его на руки… – Половцев улыбнулся как-то виновато, смущенно, одною стороною рта. – Взял да так разревелся сам от жалости к нему, что у меня сердце зашлось. Судороги тогда со мной сделались… Мать прибежала, а я рядом со щенком лежу возле каретника на земле и ногами сучу… С той поры не переношу собак. А вот кошек чертовски люблю. И детей. Маленьких. Очень люблю, даже как-то болезненно. Детских слез не могу слышать, все во мне переворачивается… А ты, старик, кошек любишь или нет?
Изумленный донельзя проявлением таких простых человеческих чувств, необычным разговором своего начальника, пожилого матерого офицера, славившегося еще на германской войне жестокостью в обращении с казаками, Яков Лукич отрицательно потряс головой. Половцев помолчал, посуровел лицом и уже сухо, по-деловому спросил:
– Почта давно была?
– Зараз же разл'oй, лога все понадулись, бездорожье. Недели полторы не было почты.
– В хуторе ничего не слышно насчет статьи Сталина?
– Какой статьи?
– Статья его была напечатана в газетах насчет колхозов.
– Нет, не слыхать. Видно, эти газеты не дошли до нас. А что в ней было пропечатано, Александр Анисимыч?
– Так, пустое… Тебе это неинтересно. Ну, ступай, ложись спать. Коня напоишь часа через три. А завтра ночью добыть пару колхозных лошадей, и как только смеркнется, поедем на Войсковой. Ты поедешь охлюпкой, [35] тут недалеко.
Утром Половцев долго говорил с прохмелившимся Лятьевским. После разговора Лятьевский вышел в кухню бледный, злой.
35
Охлюпкой – без седла.