Подвиг № 2, 1987(Сборник)
Шрифт:
Все это мне было известно. Но как бы разрозненно. Я не сознавала тенденции. А теперь сознала, уловила направление, от которого так и шибало порохом.
У Сухаревой башни я бы тоже ликовала; я бы не огорчилась тем, что мировой «испортил обедню». Но и то сказать, разве не следовало дать урок властям? Далее. «Смит и вессон» не вязался с ролью пропагандиста. Но опять-таки разве не следовало отбиваться от врага? И не только отбиваться, а и нападать на передовые посты — на прокурора, на жандармского офицера, — как наши донцы на турецкие пикеты?
Но боевое настроение Александра Дмитриевича насторожило меня. Не испугало,
За окнами, на дворе, вдруг тяжело и звонко начал падать ливень. И глухо раскатился дальний гром. А я подумала, что полуденная пушка раньше, когда я была девочкой, стреляла из Адмиралтейства, а теперь — с бастиона Петропавловской.
Михайлов подошел к окну и выставил ладони под прямые и толстые струи дождя. Постоял, покачиваясь на носках, спина у него была широкая, крепкая. Потом он вернулся к столу, отирая руки платком. И сразу заговорил о деле, не терпящем отлагательств. Он говорил так, словно ни на миг не сомневался в моем согласии участвовать в этом спешном и опасном деле. Изложив суть, осведомился:
— А брат ваш? Где он, как?
Я отвечала, что Платон, слава богу, жив-здоров, что он здесь, в Петербурге, собирается… собирается держать экзамен в академию.
Относительно академии я солгала. Но, видит бог, сказать правду я не могла и не хотела. Это мое, семейное, никого не касается.
Михайлов взглянул вопросительно. Я похолодела: неужто угадал ложь? Но нет, он о другом молчаливо спрашивал, и тут я отвечала чистую правду: Платон Илларионович Ардашев, к сожалению, не нашего поля ягода.
— Да, жаль, — согласился Михайлов. — А нет ли у вас подруги где-нибудь на вакациях? Надо ему как-то объяснить ваше отсутствие. Отправилась, дескать, отдохнуть в деревне…
Какие-то причины, мне неведомые, задержали наш отъезд на неделю, и я еще раз встретилась с Александром Дмитриевичем. Он заглянул ко мне в Эртелев после очередного свидания с Зотовым, и мы беседовали не то чтобы дольше давешнего, но обстоятельнее.
Нет, очевидно, нужды напоминать о совершавшемся в ту пору отливе наших сил из деревни в город, о постепенном и партизанском переходе к боевым террорным средствам борьбы.
Не стану утверждать, что я была зорче моих друзей. Но из этакого перехода, естественно, возникал «смит и вессон» со всеми, так сказать, револьверными последствиями. А я слишком хорошо знала, как легко пустить кровь и как трудно остановить кровь. Не абстрактную, словесную, журнальную, а живую, горячую, с ее острым, пугающим запахом. Я это знала слишком хорошо!
Наконец, переход к новым средствам был мне не совсем понятен именно у Михайлова. Ведь недавно его поглощали помыслы о расколе, о некой революционной религии — и вот отступил в сторону «смит и вессона»?
— В расколе, — отвечал Александр Дмитриевич, — там, матушка, чувствуешь себя, как ватой обложенный. И будто глохнешь. Будто нет ничего на свете: ни движения, ни энергии. Ощущаешь себя таким одиноким в каких-нибудь Синеньких, таким заброшенным, хоть плачь…
Он улыбался. Я сказала, что это правда, но верхняя, а не глубинная. Он взглянул на меня не без удивления. Его удивление мне польстило: то было признание моей проницательности.
— Да, — сказал он
Нынешние, праздно болтающие, «оппозиционно» распивая чаи с крыжовенным, осуждают погибших: ай-ай-ай, решились на кровопролитие. Я отказываюсь понимать нынешних «оппозиционных»! Разве они знают душевные страдания тех, кто, погибнув, ушел к своим братьям, покоящимся в лоне матери-земли, к братьям, которым тоже не удалось решить великие вопросы устроения жизни?..
Тогда, перед отъездом в Харьков, Александр Дмитриевич просил меня наведаться в ортопедическую лечебницу на Невском, против Малой Морской. Хозяину лечебницы принадлежал весь дом, в бельэтаже которого размещалось «Центральное депо оружия».
— Мне обещали приобрести отменный механизм, — объяснил Михайлов. — Уж домовладельцу приказчики не всучат какую-нибудь дрянь. Мне ходить, швейцару глаза мозолить, а я не знаю, куплен ли отменный сей механизм. Вот вы и разведайте.
Я согласилась, но прибавила: а почему, мол, мне и не забрать «отменный механизм»?
Михайлов тряхнул головой:
— Э, нет! Еще попадетесь с ним…
— Я-то, коли и попадусь, не окажу сопротивление, а вы, думаю…
— Я? — переспросил он серьезно. — Непременно, это решено. Бог выдаст — съем свинью, это решено.
Я поехала конкой.
Приезжаю.
Ливрейный лакей, из тех, что ужасно важничают, повел меня к барину. Шагов не слышно было — ноги утопали в коврах. Я увидела мебель красного дерева, картины, вазы с цветами.
Из гостиной появился белокурый господин в летнем дневном костюме — светлый пиджак с белыми перламутровыми пуговицами, темные брюки. Господин изволил тотчас признать бедную посетительницу, протянул руки и продекламировал звучным баритоном:
Мадам, я вам сказать обязан — Я не герой, я не герой, Притом же я любовью связан Совсем с другой, совсем с другой!И мы оба покатились со смеху.
Он был по-прежнему моложав, красив, строен, этот доктор Орест Эдуардович Веймар. Тот самый, что на своем рысаке Варваре похитил из тюремной больницы кн. Кропоткина; тот самый, что помогал мне на первом моем ночном дежурстве в военном госпитале.
Я еще ни о чем не поспела осведомиться, как из гостиной вышел человек, овеянный папиросным дымом, и остановился, глядя на наши веселые физиономии. Орест Эдуардович представил меня своему гостю. Гость назвался, но весьма невнятно. Мне казалось, что я встречала этого человека, и лишь потом сообразила, что прежде-то видела не его самого, а его фотографический портрет.