Поджигатели (Книга 2)
Шрифт:
Если бы сбоку не шагал по мосткам Детка, Зинн закричал бы в полный голос или, может быть, даже завыл бы, как выли иногда истязаемые заключенные. Но присутствие Детки заставляло Зинна с каждым шагом все крепче стискивать зубы. Так крепко, как было нужно, чтобы заставить себя молчать. Молчать во что бы то ни стало! Как молчал Энкель, когда на него выпустили овчарок. Как молчал, наверно, и Варга, - веселый, мужественный Варга, командир эскадрона разведчиков.
Когда Зинн и Цихауэр вернулись в тот день от своих бочек, в бараке царил уже густой полумрак. Часть заключенных лежала, забившись
– Детка опять не в духе, - сказал Зинн.
Кто-то ответил:
– Не выспался. Вся свора ходила смотреть на казнь Варги.
– Да, сегодня он на нас отыграется, - заметил Цихауэр и, обращаясь в темное пространство барака, крикнул: - Кто одолжит мне на сегодня резиновые сапоги в обмен на завтрашний обед?
– Жри сам это дерьмо, - послышалось из темноты.
Но другой голос задал вопрос:
– Ты их отмоешь?
– Возвращаю чистенькими.
– Обед и ужин!
– А сапоги крепкие?
– Как от Тица.
– Ладно, давай.
Когда с сапогами в руках Цихауэр пришел на свое место, Зинн прошептал:
– Нечестно, Руди.
– Пусть не спекулирует на чужих ужинах... Споем на прощанье.
– Товарищи, не спеть ли?
– громко спросил Зинн.
– Детка шляется под окнами, - опасливо сказал кто-то.
– Я буду петь один... Небось, сегодня меня не пихнут в карцер, чтобы не лишить удовольствия чистить ямы, а завтра еще посмотрим, что будет...
Зинн вышел в проход.
Топь, болото, торф проклятый
Здесь и птица не живет.
Мы болотные солдаты,
Осушители болот.
Цихауэр подхватил:
Болотные солдаты
Шагают, взяв лопаты,
Все в топь.
Когда Зинн умолкал, можно было слышать дыхание двух сотен грудей. Песню слушали, как богослужение. В ней знали каждое слово, каждую интонацию певца. Сотни раз они слышали этот мужественный баритон, крепкий и упругий, как сталь боевого клинка.
Но не век стоит запруда,
И не век стоит зима:
День придет - и нас отсюда
Вырвет родина сама.
Болотные солдаты
Швырнут тогда лопаты
Все в топь.
– Тише, товарищи, тише!
– говорил Зинн.
Голоса затихали, слышно было только жужжание напева.
Ах, чорт возьми, как это хорошо! Зинн пел вполголоса, чтобы не дать угаснуть мотиву. Его глаза были полузакрыты, и мысли унеслись далеко. На короткий, самый короткий миг. Но в этот миг перед ним успела пронестись далекая-далекая картинка, которая давным-давно исчезла из памяти и возникла сегодня в первый раз за многие годы... Пивная неподалеку от завода, где он молодым токарем начинал свою партийную работу. Шум, споры, доносящиеся со всех сторон сквозь сизые клубы табачного дыма... В этой пивной он впервые запел на людях, чтобы обучить рабочих мотиву "Интернационала". В следующий вечер еще раз... Потом со сцены рабочего клуба... И так, как-то незаметно для самого себя, он из рабочего превратился в певца. Его песни стали оружием партии. И вот...
Барак был погружен в полную темноту. Едва обозначались решетки в окнах.
Вдоль прохода простучали
В конце барака вспыхнул луч. Яркий, прямой и острый, как лезвие кинжала. Фонарь автоматически поворачивался. Разрезая темноту, луч шел по нарам, - выхватывал фигуры людей и гас. Ровно через минуту он снова вспыхивал, снова резал барак слева направо. И так всю ночь. Каждую минуту он напоминал заключенным, что за ними наблюдают, что всякий, кто подойдет снаружи к окну барака, может осмотреть все углы помещения.
Но ведь можно было петь, не раскрывая рта: не обязательно же произносить слова. Важно было знать, что рядом с тобой поют еще две сотни людей наперекор лагерному уставу, наперекор стражникам, уставившимся в окна, наперекор притаившимся на нарах фискалам.
Голосов становилось все больше. Пел почти весь барак. Одну за другой заключенные пели песни рабочего Берлина. Простые, непримиримые слова подразумевались в мотиве, выходящем из уст учителей, трамвайных кондукторов, студентов, рабочих. Даже крестьяне и мелкие лавочники, кто на свободе никогда не поверил бы тому, что способен затянуть эту бунтарскую песню, вкладывали всю душу в бессловесный напев.
Ненависть висела в воздухе, черном, густом от испарений, то и дело разрезаемом сумасшедшим метанием фонаря.
– Довольно, ребята, - сказал капрал.
– Тебе не сдобровать, Зинн, и тебе, Цихауэр.
– Наплевать мне на всю коричневую банду!
– истерически крикнул Цихауэр и поспешно вылез из своей норы.
Барак умолк. Зинн схватил Цихауэра за руку, потянул к себе:
– Не надо, Руди, не надо сегодня...
Зинн уговаривал его, как ребенка. Гладил по спине. Он чувствовал сквозь холст, как дергается его худая спина. Цихауэр стонал, вцепившись в рукав Зинна.
Зинн схватил художника за плечи и потащил к выходу. Нарушая все правила, он вывел его на свежий ночной воздух. Мало-помалу Цихауэр пришел в себя.
Снова прогрохотали капральские сапоги Зуммера. До вызова на чистку "пивных" осталось несколько минут. Зуммер втолкнул художника обратно в барак:
– Отдохни...
Капрал надел большие роговые очки и, отставив на вытянутую руку список, выкликал фамилии. Обязанностью доктора Зуммера, философа и публициста, было распределение арестантов на чистку отхожих.
– Сегодня мы работаем с Руди, папаша Зуммер, - тихонько подсказал Зинн.
Капрал кивнул головой и назвал номер уборной.
Им досталась "пивная", расположенная на краю лагеря, у самого пустыря, превратившегося в море холодной воды.
Вскоре после полуночи к "пивной" Зинна и Цихауэра подошел Детка.
– Трудитесь, детки? Полезно, полезно...
Его голос звучал невнятно сквозь респиратор, висящий, как намордник.
Детка заметил, что сделано мало.
– Вы что же? Дурака валяете?
– Он обернулся к Зинну.
– Это ты, сволочь! А ну-ка, спустись в яму, там тебе будет удобней. Не стесняйся, детка, здесь неглубоко, немного выше колен...