Поедемте в Лопшеньгу
Шрифт:
— Да мы утром вернемся, — говорим мы.
— Дело ваше, мотор у вас, и все! Так. Где бумага, ага… Так глядите…
Он что-то чертит, приговаривает:
— Вот тут у нас шар, вот сюда, вот тут знак, на него надо идить… И все. И там пролеты. Утки у нас голубань, чернеть, так? — Но карандаш выделывает у него такие загогулины, что он сам потом несколько мгновений оторопело смотрит на чертеж и решительно переворачивает листок.
— Нет, я сейчас по-другому нарисую…
В сенях топот, хозяйка, ставившая там самовар, что-то возмущенно быстро говорит, но дверь распахивается, в комнату вваливаются двое или трое.
И парень,
— Охотники? — спрашивает и вздыхает. — И как вы энто охотитесь дак? А я никак… Пять ружей сменил… Женка заела, а стрелю — и мимо… Не умею. Не постигну, женка говорит — разор, а я что могу?
Говорит и руками разводит, смотрит на нас с восторженным удивлением, а мы его успокаиваем: как же, мол, все постигнуть можно.
— Нет, чего говорить — неспособный я… Вот и рыбу ловить, все ловят, а я дак сеть запутаю, порву, и все толку нет.
Он машет рукой и даже отворачивается.
— На что же живешь тогда? — спрашиваем мы изумленно.
— А кто е знает, на што! Женка кормит…
Рыбаки не выдерживают, хохочут, парень переводит взгляд с них на нас, махнув рукой, выходит совершенно расстроенный.
И тут рыбаки наперебой объясняют нам, что парень этот — лучший охотник и рыбак прекрасный, бригадир…
Тут наш хозяин срывается и тоже выбегает, а через десять минут они с парнем возвращаются, ставят на стол спирт, воду, тут и самовар, и сиг сырой, и масло, и сахар, и печенье — и все снимают полушубки, садятся вокруг стола…
— Мы завтра на озера уходим, двадцать дней рыбу ловим — так? Там не пьем, там не положено, там работа, так? А сейчас свободное время… Так? И все!
Но мы сидим недолго. Хозяин опять срывается, выбегает, кричит нам с улицы.
Мы натягиваем полушубки, выходим, мотор хозяина висит на изгороди.
— У меня мотор… — Он наматывает на мотор кожаный шнур, дергает — мотор не заводится. Он снова дергает — опять только чавканье. Хозяин весь горбится, весь наливается яростной кровью, делается похож на большую кошку, он проделывает с мотором все, что обычно проделывается всеми обладателями моторов в мире в таких случаях, он передвигает так и сяк опережение, подсасывает в карбюратор бензину, отвинчивает пробку, заглядывает в бак, снова дергает, потом мчится в дом за инструментом, возвращается, вывинчивает свечу, проверяет на искрение, опять собирает и дергает, дергает, дергает…
Наконец он плюет, вытирает рукавом испачканные бензином губы.
— Сволочь, а не мотор! — кричит и вдруг бежит куда-то, в какую-то избу, будит там всех, через пять минут появляется из-за угла с мотором на плече и, покачиваясь, бегом, радостно крикнув: «За мной!» — устремляется к протоке.
А там, на протоке, полно лодок больших и маленьких, хозяин подлетает к какой-то, лезет в нее, чуть не вывертывается, падает на корму, успевает в момент падения попасть зажимами мотора на кормовую доску, закрепляет мотор, откидывается, упирается ногами, дергает, мотор жужжит, дымит, за кормой бурлит, лодка лезет на берег, а хозяин яростно-довольный стукает мотору по морде кулаком, потом глушит, дергает, опять кипение винта, опять он его стукает, потом убегает, возвращается с канистрой бензина, мы забираемся в лодку, хозяин нас отпихивает от берега, смеется, машет нам. Мы заводим мотор, едем по протоке, выворачиваем на Печору и тут только постепенно приходим в себя. Что за народ! Что за сила!
А на другой день при ярком солнце вся протока вдоль деревни трещит моторами, множество лодок, заваленных сетями, множество народу копошится на берегу и в лодках, бегают в избы и обратно на берег ребятишки и женки, все носят чего-то, и хозяин наш тут же. Только теперь он деловой. Наконец все садятся, прощаются, отталкиваются от берега, моторы разноголосо трещат и жужжат, и целая флотилия уходит, как уходила и в прошлом, и в позапрошлом году, и раньше, — уходит на двадцать дней на озера, а нам как-то сразу грустно становится, пусто, потому что пришел наш срок и надо домой… И деревня пустеет, стихает, собаки успокаиваются, разбегаются, никого нигде нет.
То было все солнце, солнце, целый май солнце, и вот пришел июнь — и вдруг с севера пошли тучи, заревел ветер, хлынул холод. Все лужи, повсюду взблескивавшие в тундре, замерзли, из дому страшно было выходить. Приятель мой и не выходил. Он как-то сдал за последнее время, спал почти все время, просыпался, глядел в окно, потом хмуро пил компот, разбавленный кипятком, писал что-то, курил и опять валился спать, длинные ноги его жалко торчали из-под полушубка.
Завтра нам было уезжать, и я не стерпел все-таки, пошел один в безмолвие тундры, надел зимнюю шапку, рукавицы, закинул ружье за спину, отвернул голяшки у сапог и пошел.
Я шел по берегу Печоры. Противоположный далекий берег был черно-бел, неприютен. На Печоре сидели стаи уток. Сколько им всем надо было пролететь, чтобы добраться сюда, сколько же по ним стреляли по всей земле, сколько их не долетело, а теперь вот и я — наверное, последний охотник на их пути. Дальше океан, дальше уж они и не полетят, дальше некуда, и охотников нет — разве только полярники на зимовках…
Я шел то по земле, то по снегу, то по затопленной тропинке, и лед звенел, ломался у меня под сапогами. Утки летели над водой и все в одну сторону, на север, зайцы мелькали в кустах, какие-то зверьки молниеносно выглядывали и тут же исчезали, я даже и не знал, что это — ласки ли, горностаи ли… В одном месте берег был плоск, во время ледохода массы льдин налезли сюда, поднялись дыбом, улеглись сахарными плитами, все в метр толщины, все в трещинах, и я шел по ним, как в торосах.
Удивительно это — белые ночи! Разные они — текучие, переменчивые. Небо чисто — серебристый свет рассеян везде. Стоят в небе два-три облачка, розовеют, и вот уже что-то разливается всюду золотистое…
И вот я вышел на какой-то мыс, слева блеснуло тускло, справа была Печора, идти дальше было некуда, я остановился в кустах, и вдруг мне показались тонкие протяжные крики, будто колокола, они все повторялись, усиливались — впереди за мысом на громадном стекле воды полно было уток, и там же, между черных точек, как белейшие снежные льдины, сидели лебеди и кричали.
На другую ночь мы уехали на катере связи. Дул штормовой ветер, и хоть Печора не море, а и тут шла волна, пушечно била в нос катеру, взлетала вверх, заливала рубку, палубу, снасти, замерзала. И когда мы приехали утром в Нарьян-Мар, спрыгнули с катера на причал, оглянулись, то был наш катер, как «Фрам», — весь во льду, в сосульках, весь белый, а капитан и матросы стояли на палубе, забыв уже о нас, говорили о своих каких-то делах, были все в черных полушубках, в шапках, в сапогах и валенках — и это июнь-то!