Поединок. Выпуск 17
Шрифт:
В общем, все было бы чудесно, если б… Если б — как-то признался себе Вадим — впереди его ждало возвращение домой, в Россию. Он понял то, чего не понимал раньше: здесь, за границей, можно с удовольствием прожить месяц, год, пяток лет, но при одном условии — при условии, что знаешь, что ты тут временно, в командировке. Стоит же исчезнуть этому ощущению временности здешнего бытия, и моментально наваливается тоска, та самая проклятая ностальгия, о которой прежде доводилось только читать и слышать от других. Чуждый быт из привлекательного своей незнаемостью разом становится для
Осташеву все еще нравился город, нравились люди, но все сильнее он себя чувствовал чужим. Он чувствовал себя так, будто попал на спектакль, пьеса интересная, но нет ей конца, и никак не покинешь зрительный зал. Его не оставляло ощущение невзаправдашности нынешнего своего существования. Жизнь, настоящая жизнь проходила мимо — там, по ту сторону океана.
Отойдя от окна, Вадим Осташев с ногами забрался на тахту и с помощью аппарата дистанционного управления включил цветной телевизор. Передавали старый американский вестерн. Далекий от подлинной жизни. Но не более далекий, подумалось Вадиму, чем его здешнее житье-бытье.
Скоро придет гость. Незваный. Это Аманда настояла, чтобы он его принял.
Гость — звали его Иван Петрушев — вскоре объявился. Корреспондент радиостанции «Свобода» был невелик росточком, лицо собрано в морщины, на голове жесткий ежик темных волос.
— Мы мелкие служащие, люди маленькие, — такими были его первые слова после взаимного обмена приветствиями.
Осташев вопросительно приподнял бровь.
— Я к тому, — пояснил Петрушев, — что навязался к вам со своим интервью. Да ведь не по своей воле набивался на встречу. Распоряжение начальства.
— Вы что же, ради меня тащились аж из Мюнхена? — Вадим знал, что именно там, в Западной Германии, находится радиостанция «Свобода», вещающая на русском языке, но существующая на американские деньги.
Морщины на лице корреспондента пришли в движение, изобразив иронию.
— Нет. — Во взгляде, который он бросил, читалось: «Слишком велика была бы честь!» — Нет, конечно. Я из вашингтонского отделения нашей радиостанции. Иногда вот, как сейчас, выполняю задания не только в Соединенных Штатах, но и в Латинской Америке.
Ирония журналиста не понравилась Вадиму Осташеву. Он грубовато спросил:
— И давно вы работаете на вашингтонские власти?
— На вашингтонские власти я не работаю, — сухо ответил Петрушев. — Наша фирма американская, верно. Но фирма частная. В отличие, скажем, от «Голоса Америки».
— Бросьте. Отличие — чисто формальное.
Морщины снова пришли в движение. На этот раз — с неудовольствием. Ведь сказать правду он все равно не мог.
— Отличие не формальное, — настаивал он, хотя убежденности в его словах не слышалось. — К тому же, являясь частной американской фирмой, мы, по сути дела, — голос русского зарубежья.
«Голос ЦРУ вы», — неприязненно подумал Вадим, но спорить не стал. Вопрос свой, давно ли Петрушев работает на радиостанции, он тоже не стал повторять. Не хочет говорить, ну и не надо. Судя по возрасту, он, вполне возможно, из гитлеровских приспешников. К фашизму Осташев относился резко отрицательно.
Раскрыв свой «Ухер», корреспондентский западногерманский магнитофон, радиожурналист приступил к интервью. Вопросы, которые он задавал, били в одну точку: «Что вы думаете о слабости и нединамичности советской экономики?», «Что вы можете сказать о нарушениях прав человека?». И прочее в том же духе. Вадим старался уходить от ответов. Сам себе удивляясь, сказал даже несколько слов в защиту преданной родины.
Морщины на лице Петрушева выражали недоумение. Интервью явно не задалось. Тогда он перешел к вопросам иного рода. Его интересовало, что знает Осташев о деятельности Совета Экономической Взаимопомощи и Организации Варшавского Договора.
Это уж был откровенный сбор информации не для радиостанции, а непосредственно для ЦРУ, и Осташев отрубил:
— Ничего не знаю!
Он и вправду ничего не знал, но и знай хоть что-нибудь — не ответил бы.
Опечаленный неудачей (не справился с заданием! — начальство не похвалит), Петрушев холодно простился.
Встреча с представителем «голоса русского зарубежья» оставила по себе такое впечатление, будто он искупался в лохани с грязной водой. Но тут горькая мысль пронзила все его существо: «А я-то многим ли лучше? Тоже перебежчик. Тоже в общем-то предатель». Ему стало не по себе. Внутренне знобко, неприютно. Все они, эмигранты, — словно нагие на ветру. Крутят их чуждые ветры, вертят как хотят. И нет им покоя, нет довольства жизнью, нет счастья.
На улицах, прокаленных жгучим солнцем, кипел карнавал. Гремели оркестры. Двигались толпы танцующих людей. На мужчинах — белые рубашки навыпуск и сплетенные из пальмовой соломки сомбреро, тоже белые, с черным кантом, с узкими полями. На женщинах — те же национальные сомбреро, которые здесь называют «монтуно», и белые польеры — платья, сшитые по моде прошлого века, их извлекают из чемоданов лишь по случаю карнавальных торжеств.
Весело в городе. Но на душе у Тони Найта, шагавшего по тротуару к стоянке машин, было сумрачно. Только что состоялся разговор с начальством.
— Закрывайте это дело о гибели перебежчика! — потребовал шеф. — Тут все ясно. Обычная автомобильная катастрофа.
— Обычная ли? — возразил Найт. Он рассказал о своих сомнениях. Показал фото Верни Рота в обществе Аманды Ронсеро.
Шеф, толстомясый, с животом, нависавшим над широким кожаным поясом форменных брюк, откинулся в кресле, с неудовольствием глянув на инспектора. Помедлив, взял в руки фотографию, посмотрел на нее без интереса. Брюзгливо бросил:
— Ну и что? О чем это говорит? Да это и вовсе никакого отношения к делу не имеет!
— Как знать, — заметил инспектор. Он решил схитрить: — Можно ведь предположить и такое: Осташева с помощью Ронсеро завербовали американцы, русское КГБ узнало об этом и решило не откладывать месть в долгий ящик, наказав его заодно и за бегство на Запад.
Сам он не очень-то верил в эту версию. Но высказать ее стоило, чтобы иметь возможность продолжить расследование. Шеф должен клюнуть на столь многообещающее направление поиска!