Поединок. Выпуск 17
Шрифт:
Аманда Ронсеро обмерла. Согласится ли Вадим?. Она сомневалась в этом. Однако своих сомнений ничем не выдала. Не стоит прежде времени нарываться на выговор за плохую работу с перебежчиком. Да, может, еще и удастся уломать его, кто знает?
Она покивала головой:
— Так вот для чего понадобилось сманивать Осташева. Теперь понятно. А я-то все думала, на кой черт он нужен.
— Он очень нам нужен, дорогая Аманда. — Он позволил себе сказать «дорогая», любезность с дамами не запрещена даже сотрудникам РУМО. —
Аманде Ронсеро все больше становилось не по себе. Дело оказалось серьезнее, чем она предполагала, а уверенности в готовности Осташева к сотрудничеству у нее не было. Но ей оставалось только одно — ответить как можно увереннее:
— Постараюсь сделать все, что в моих силах.
Округлое невыразительное лицо Вадима Осташева — лицо, где все было мясисто: нос, губы, щеки — приобрело вдруг несвойственную ему выразительность, отразив растерянность вперемежку с гневом и злостью, когда «любимая» осчастливила его сообщением о роли, которую ему наметил Берни Рот.
Впрочем, имя Рота упомянуто не было. Это было бы неосторожно: пусть шапочно, но Осташев все же был знаком с американцем, их представили друг другу на каком-то приеме, начальник отделения РУМО назвался коммерсантом.
Однако то, что она в данном случае представляет американскую разведку, Аманда Ронсеро не скрыла. Да и как это можно скрыть, говоря об операции такого рода?
— Нет! — с откуда-то взявшейся решительностью отрезал Вадим. — На меня не рассчитывай. Так и передай своим хозяевам.
Резко повернувшись на вращающемся кресле к трельяжу (разговор происходил в квартире у Ронсеро), Аманда придала лицу сердитое и обиженное выражение: мол, и глядеть ей не хочется на неразумного любовника. Сама же внимательно через зеркало следила за Осташевым. Вот она потянулась рукой к верхней пуговице кофточки, расстегнула ее, взялась за вторую пуговицу, всем своим видом показывая, что ее мучит удушье от переживаемого волнения. Высокая грудь притворщицы начала тяжело вздыматься.
Но спектакль разом прекратился, стоило Осташеву язвительно усмехнуться:
— Соблазнить меня, что ли, надумала? Затащить в постель и там все-таки уговорить?
Он встал.
— Прощай, Аманда.
Она молчала, все еще отвернувшись от него, уставившись в зеркало теперь уже невидящим взглядом.
— Прощай, — повторил он. — Пришел конец нашему роману. — Последнее слово этой фразы он выговорил с горькой усмешкой.
Тогда она стремительно повернулась к нему и сказала, как плюнула:
— Дурак!
Осташев направился к двери.
— Стой! Да стой же, тебе говорят!
Он остановился. Бросил из-за плеча хмурый взгляд.
— Мой бедный миленький дружочек, — издевательски протянула — почти пропела — женщина. — Тебе невдомек, как ты запутался? Ты не понимаешь, что у тебя нет выбора?
— О чем ты? — буркнул Осташев. Нехотя так. Неприветливо. Но внутренне уже настораживаясь, напрягаясь.
Он медленно обернулся к бывшему предмету нежной страсти.
— Слышал, как говорят: «Кто много знает, долго не живет»? — голос милейшей дамы звучал сухо, жестко. Это была неприкрытая угроза. — А ты сегодня узнал от меня очень много. Слишком… — она подчеркнула это слово, — слишком много.
И он испугался. Как тут не испугаться? Американские спецслужбы шутить не любят. Наслышан об этом. Читал не раз. Страх потом увлажнил лицо. Тыльной стороной ладони он вытер его со лба.
— Ну, ладно… — протянул он.
— Согласен? — радостно вскинулась Аманда.
— Сегодня я тебе не отвечу, — не сразу откликнулся он. — Дай мне подумать.
— Сколько времени тебе нужно на размышления? — деловито осведомилась Ронсеро. — Учти — долго мы ждать не можем.
— Дай мне… ну, хотя бы три дня.
Три дня… Она решила рискнуть: дать ему эти три дня. Под свою ответственность. Лучше явиться к Роту с такой новостью, чем с отказом проклятого русского.
— Хорошо. Мы подождем. Но помни: твое «нет» будет равносильно… ты понял чему?
Осташев утвердительно мотнул головой и не прощаясь вышел.
Он брел по улице, истязая себя мыслью, что всю жизнь сам себе ставил палки в колеса, что всю жизнь бежал от жизни, на ходу безуспешно пытаясь понять самого себя. Понял, кажется, слишком поздно.
По вылинявшему от зноя небу лениво тащилось одинокое кучевое облако, ослепительно белое, но с розовым — от солнечного подсвета — брюшком. Глядя на него из окна своего гостиничного номера, Осташев подумал: «Я тоже одинок. Опять одинок».
Опять? Словечко пришло на ум так, по привычке. Он понял уже, что там, дома, он и на сотую долю не был столь одинок, как ныне. Там, дома, его одиночество во многом было искусственным, он сам был в нем повинен. Здесь же все было остро чужим, и никогда своим он здесь не будет. Да и не надо ему быть своим на чужой, неприветливой земле, образ жизни которой для него — он это осознал — полностью неприемлем!
Домой! Эта неотступная мысль стала фоном всего, о чем бы он ни размышлял. Он понимал, конечно, что вернуться в Советский Союз непросто. Пустят ли его обратно? Он совершил предательство, он очень виноват перед родиной. Но он твердо решил добиваться… нет, не прощения — разрешения вернуться. А там будь что будет! Начать дома новую жизнь, как бы трудно она ни складывалась. Зато впереди, в перспективе — настоящая жизнь, а не это его нынешнее прозябание, все круче затягивающее воронкой в бездну подлости.