Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре
Шрифт:
Не могли бы вы вспомнить какой-нибудь особенный случай, который произошел с вами в Нью-Йорке – такой, который трудно представить в другом месте, в другом городе? Просто какое-нибудь происшествие из жизни, случившееся на улице?
Видите ли, я несколько раз попадала в страны, где я не могла говорить, а мне надо было там жить. И точно так же в Нью-Йорке: когда я там оказалась, я себя чувствовала потерянной, просто совершенно потерянной в этом городе. Он такой огромный, такой давящий. В Нью-Йорке я чувствовала себя не менее потерянной, чем когда попала в Германию. А когда, например, уже во время перестройки я поехала в Россию, то мне там было удивительно, потому что я не боялась даже потеряться, потому что понимала речь людей вокруг себя.
Никакого особенного драматического происшествия, слава тебе господи, со мной в Нью-Йорке не приключалось. Но потерянной и ничтожной я там себя ощущала, как не впервые в жизни. Иногда мне даже снился такой кошмар: будто я где-то ищу какой-то выход, мне куда-то надо попасть, но я не понимаю, где я, что я и так далее. Может быть, это
А в Россию за все время вы ездили один раз?
Нет, много раз. Впервые я поехала в качестве американской туристки с экскурсией. Какое-то поэтическое общество организовало поездку. В программу входило посещение музеев, дома Пушкина и квартиры Достоевского в Ленинграде (это был еще Ленинград), Москва, Новгород, все эти соборы, концерты и прочее. Но я часто останавливалась в московских и ленинградских квартирах, жила сама по себе, ходила по магазинам, приобщалась к советской жизни. Для меня это был, как говорится, experience. Наслаждалась хождением по этим замечательным местам. Но меня поразило, что я там все понимала.
И не было ощущения, что вы приехали не в ту страну, из которой уехали?
Конечно, было. Потому что я ни Москвы, ни Петербурга раньше не видала. А когда я поехала в Остёр, у меня замирало сердце: я думала, господи, как это я после Нью-Йорка и даже Филадельфии, после всех этих небоскребов, попаду в свой Остёр, который я помнила таким, каким я его оставила? Но и в этом отношении я удивилась, потому что он сейчас совсем не такой, и я его даже не узнала бы. Я зашла в свою школу. Сейчас это двухэтажный дом, а тогда удобства в ней были на улице, воду носили ведрами. Сейчас там мощеные улицы, приличные тротуары, появились каменные дома. В Остре я встретилась с учениками моего отца, побывала в школе, где детей заставили произносить наизусть какие-то мои стихи. Они ведь там помнили еще моих родителей. Мой отец в этой школе преподавал математику… Но сам городок я даже не узнала бы.
Скажите, после того как прекратилась политическая эмиграция из России, продолжается ли русская эмигрантская литература и будет ли она продолжаться? Или с концом политической эмиграции эмигрантская литература тоже перестала существовать?
По-моему, покуда есть эмиграция, покуда люди уезжают из своей страны по какой бы то ни было причине… Я думаю, что от политики русские вообще никогда не отойдут. В первой эмиграции политики было больше, чем во всех последующих. Чего и кого там только не было! И младоросы, и эсеры, и кадеты, и монархисты, и анархисты. Это была самая пестрая эмиграция. Судить каждую эмиграцию надо не по лавочникам, а по ее верхам. Оторвать русских от политики, по-моему, невозможно. Я не осуждаю людей, которые уезжают просто потому, что им хочется лучше жить. Нам дана только одна жизнь, и ее надо сохранять, как только возможно, как только каждый умеет для себя. И все равно это всегда связано с состоянием страны и с политикой. Особенно с нашим-то прошлым, со всеми катаклизмами, произошедшими в нашем XX веке. Эмиграция невозможна без политики. Но будет ли политика достаточно сильной, чтобы рождать значительные произведения? Вопрос, конечно, совершенно неразрешимый. Может ли долго существовать эмигрантская литература? Визуальное искусство, живопись, скульптура, – это другое. Оно может существовать где угодно. А литература – это все-таки слова. Может ли она долго просуществовать в иноязычной среде? Это еще не решенный вопрос.
Русской литературе повезло как никакой другой. Дима Бобышев меня как-то об этом спрашивал, и мы с ним поспорили. Аксенов когда-то сказал, что трагедия русской эмиграции (как и любой эмиграции, не только русской) заключается в том, что это всегда творчество только одного поколения [96] . Бобышев понял, что речь идет исключительно о творческой стороне дела. То есть вторая эмиграция – это следующее поколение первой эмиграции. Третья эмиграция – это следующее поколение второй эмиграции. Но Аксенов говорил о биологическом, или генетическом, если угодно, процессе. Дети первой эмиграции, рожденные за рубежом, уже ничего не выдают. Говоря о второй эмиграции, можно назвать Лилю Матвееву, дочь Елагина. Она написала полтора десятка стихов и неплохо переводила своего отца, но все-таки назвать ее поэтом трудно. Она не написала достаточного количества стихов. То же самое происходит с детьми третьей эмиграции. Они, может быть, говорят по-русски. Может быть, они растут в русских общинах, таких как Брайтон-Бич или наш филадельфийский Норд-Ист. И может быть, это сообщество продержится долго, но даст ли оно какие-то литературные ростки? Аксенов говорил именно об этом.
96
См. пересказ разговора Аксенова с американскими студентами: «В спор вступила Лиз Кью. Однако, сказала она, русская литература может развиваться в условиях диаспоры. <…> Почему бы нет, сказал Джордж Оу, но с другой стороны, можно легко себе представить, что диаспора не создаст шедевра и что через поколение русская литература за пределами России просто исчезнет. <…> [В]ступает в силу процесс
Волны эмиграции очень помогли друг другу. Когда появилась вторая эмиграция, первая уже выдыхалась и физически, и творчески. Вторая эмиграция влила живую кровь в том смысле, что она дала читателя и возродила энергию творчества у первой эмиграции. Третья эмиграция сделала то же самое по отношению к остаткам второй эмиграции: все-таки она ее подбодрила. Например, хорошие стихи начал писать Моршен, когда появился Миша Крепс. Они там вместе хохмили, увлекались игрой слов и так далее. Так вот, Миша Крепс, сам очень хороший поэт, Моршена как бы всколыхнул, и тот снова начал много и хорошо писать. Возьмем теперь альманах «Перекрестки», то есть мои «Встречи». Да их бы и не было даже, если бы туда не влилась третья эмиграция, потому что вторая эмиграция к тому времени уже вся выдохлась. В этом смысле нам повезло.
Вот о чем говорил Аксенов: что дети, то есть второе поколение каждой эмиграции, рождающееся в новой стране, если что-то и пишут, то уже на другом языке. И об этом мы немного поспорили с Димой Бобышевым. Обо мне один раз написали: «Само явление Валентины Синкевич опровергает утверждение Аксенова» [97] . Будто я и есть второе поколение первой эмиграции, и если из меня что-то получилось, то я и есть живое опровержение. Но я ведь не второе поколение первой эмиграции, а самая настоящая вторая эмиграция. Второе поколение – это дети, которые от них родились. Тут Аксенов прав, потому что я, по крайней мере, не вижу никаких особых литературных достижений среди детей второй эмиграции, равно как и среди детей третьей.
97
Ср.: «Писатель Владимир [sic!] Аксенов заметил однажды, что «трагедия эмигрантского творчества состоит в том, что это творчество одного поколения». Жизнь и творчество Валентины Синкевич <…> опровергает это высказывание» (Горячева Ю. Валентина Синкевич: материалы к библиографии [рец.] // Новый журнал. 2015. № 79. С. 363).
Почему это происходит? Может быть, дело в самом факте перемещения? Не рождается ли творческий импульс уже от самой перемены мест? Может быть, Аксенов говорил об этом?
Нет, я думаю, Аксенов говорил о поколении в биологическом смысле (это его выражение). По крайней мере, так это я понимаю. Ведь мы, литераторы, работаем со словом, а здесь мы живем в иностранной языковой среде. Есть исключение – Набоков. Но что это за исключение? Он терпеть не мог, когда его сравнивали с Джозефом Конрадом. Он говорил: «Конрад ни одного произведения не написал на своем родном польском языке, а я должен был убить в себе Владимира Сирина, чтобы стать Владимиром Набоковым» [98] . Вот вам и все исключение. Хотя, конечно, Набоков – это исключение все равно. Набоков – это младшее поколение первой эмиграции. Мы с Сергеем Голлербахом – поколение второй эмиграции. Старшее поколение нашей эмиграции – это Филиппов, Ржевский, Анстей, Елагин. А мы – младшее. Ржевский родился в 1905 году, Анстей – в 1912 году. А мы – уже в 1920-х. Я попала за рубеж в неполных 16 лет, так что я младшее поколение второй эмиграции. Но все равно я вторая эмиграция. А вот моя дочка уже и по-русски еле-еле говорит. Понимает, но говорит с трудом.
98
Например, в письме Эдмунду Уилсону от 29 апреля 1941 г., меньше чем через год после своего приезда в США, Набоков писал: «Одно меня по-настоящему беспокоит: если не считать отдельных вылазок, я был лишен постоянного общения с моей русской музой, а я слишком стар, чтобы меняться конрадикально (неплохо, а?)» (Набоков В., Уилсон Э. Дорогой Пончик. Дорогой Володя. Переписка 1940–1971. / Предисл. и прим. С. Карлинского, пер. С. Таска. М.: Колибри, 2013. С. 71). Что касается Сирина, то Набоков упоминает его в своем английском романе «Пнин» (1957) среди других русских писателей, чьи произведения обсуждают стареющие русские эмигранты: «Их можно было обнаружить <…> сидящими на деревенских скамьях, беседуя об эмигрантских писателях: Алданове, Бунине, Сирине; лежащими в качающихся гамаках с воскресным номером русской газеты поверх лица (традиционная защита от мух)» (Набоков В. Собрание сочинений американского периода в 5 т. Т. 3. СПб.: Симпозиум, 2004. С. 107).
А те, кто приехал, условно говоря, после 1991 года, так называемая четвертая волна, как вы считаете, это поколение можно называть эмиграцией? Или нужно искать какой-то другой термин?
Все равно это эмиграция. И уж если на то пошло, то в наименьшей степени эмиграция – это как раз наша вторая, потому что мы как бы невозвращенцы. А когда кто-нибудь из второй эмиграции называет себя изгнанником, то я вообще смеюсь, потому что нас никто не изгонял. Сталин очень даже хотел вернуть нас, а не изгнать. Хотел наказать нас как следует. Так что после 1991 года – это все равно эмигранты. Уже по той лишь причине, что люди хотят лучше жить. Так чем это не причина для эмиграции? Настоящих изгнанников не очень много. Все это эмиграция, а каковы ее причины – другое дело. Как я попала на Запад? Можно ли сказать, что это была эмиграция? Как вы думаете? Я попала в Германию отнюдь не по своей воле. Эмиграция это или нет, я уже и сама не знаю.