Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре
Шрифт:
Еще раньше, лет в 15, ходила с братом на семинары по истории, которые вел его приятель Лев Евгениевич Утевский. Он и его друзья решили изучать историю по книгам, изданным до 17-го года. Сначала это были дружеские вечеринки, приуроченные в целях конспирации к чьему-нибудь дню рождения, по типу польских «летучих семинаров» [127] . Через несколько лет они переросли в еврейский семинар. В это время я уже жила в Москве и была занята своей жизнью. После того как у меня родился сын, перестала посещать эти семинары, не хотела рисковать. Во внешнем мире все было очень советское, но было много домов, где жизнь развивалась в совершенно независимую сторону.
127
«Летучие университеты» – неофициальное название подпольных учебных заведений в Польше в конце XIX – начале XX в., а затем в конце 1970-х – начале 1980-х гг.
Я надеялась, что строчки, которые ко мне приходили, это возрастное – в юном возрасте все пишут стихи. Я ничего не записывала, и вообще тогда считалось (не знаю, кто это придумал), что поэзию создает метафора, а метафору специально не придумать, она просто случается. А если не случается, то и о чем разговор. Довольно
128
Международный фестиваль академической музыки «Пражская весна» проводится ежегодно с 1946 г. во второй половине мая.
Однажды возвращаюсь из Зеленогорска, выхожу из электрички, в одной руке годовалый сын, в другой – увесистая сетка с едой. Иду от станции к своей времянке через зеленую поляну, и вдруг – бум! – в голове метафора. Это было странно. Решила не зарывать свой дар в землю, стала записывать, дописывать. Этим стихотворением «с метафорой» открывается моя первая книжка, но до нее еще очень далеко [129] . Поскольку я была «хорошая Маша», то доделывала все до конца, трудилась над каждой строчкой, ведь учили «работать над словом». Хотя уже читала Хармса, обэриутов, Платонова, Бахтина, авангардом интересовалась, Крученых, Еленой Гуро, очень ее люблю, – и вообще могла бы быть умнее. Писала все время, но стихов – продукта! – получалось немного из-за недостатка времени и дисциплины. Потом, когда случались периоды свободного времени, на даче например, писала больше. Или в домах творчества, их много в Америке. Но это случалось редко в моей жизни. Первых стихов не помню и не имею, недавно стала что-то вспоминать. Долгое время самооценка была на нуле, ужасная неуверенность в себе, ниже не бывает, возможно, это как-то компенсировалось независимостью, чувством собственного достоинства, но был какой-то конфликт. Когда начала регулярно писать, заметила, что мне стали мешать чужие стихи в голове, и я их постепенно как-то вытеснила.
129
Стихотворение «Спокоен час…», написанное в 1971 г. (Темкина М. Части часть. Париж: Синтаксис, 1985. С. 9).
С кем из поэтов вы тогда общались? У вас есть поэтические учителя?
Я думаю, что учителями можно восхищаться, обожать их, подражать им, но научиться у них можно только тому, чего не надо делать. Что и как тебе писать – этому никто не научит. Больше всего мне приходилось преодолевать звучание в голове Цветаевой и Бродского, оба очень сонорно сильные. Но вообще-то подражание – это нормально, это первая фаза творчества, как фаза зеркального отражения для ребенка [130] . Позднее, в семидесятые годы, стала внимательнее относиться к таким поэтам, как Генрих Сапгир, Сева Некрасов, они занимались очень полезным делом, деконструировали пафос – всякий, официальной героики и неофициальной оппозиции. Художники соц-арта тоже с успехом этим занимались в визуальном исполнении. Но я никогда не была литературоцентрическим человеком, дружила больше с музыкантами и художниками, чем с поэтами. Не знаю почему. Есть феминистское объяснение, в которое я верю, что мужской, групповой, иерархический тип творчества и конкуренции, то есть с командиром-капитаном, женщинам не подходит. История русской поэзии только подтверждает правило, что женщина может войти в мужское общество, если она член семьи, жена, сестра или дочь. Остальные бродят как одинокие гармони. Среды женщин-поэтов тогда еще не было, гендерного сознания тем более. Стихи Лены Шварц я читала в самиздате и несколько раз говорила с ней по телефону, но так и не смогли договориться повидаться в Ленинграде, виделись уже в Нью-Йорке. Мы одного года и места рождения – Лена Игнатова, Лена Шварц и я. Тогда я не могла бы этого сформулировать, но остро ощущала, что гендерная ситуация была не в мою пользу – как в семье, так и везде. Женщине в это время в России было много труднее состояться.
130
Стадия зеркала – психоаналитический термин Ж. Лакана, обозначающий ключевой этап развития субъективности у ребенка в возрасте с 6 до 18 месяцев.
Знакома была с Витей Кривулиным, ходила к нему в гости несколько раз – вот где совсем не было быта. Со Славой Лейкиным были общие друзья. На днях рождения Димы Шнеерсона (он основатель Музея истории фотографии) познакомилась с Гандельсманом, Черешней, с покойным Левой Айзенштатом и Мишей Светловым. Это начало студенческих лет. Тогда многие хотели быть переводчиками, чтобы печататься, но это не я. С Володей Хананом была ближе в последние три года в России, сейчас он живет в Израиле. Ханан приятельствовал с Леной Игнатовой, знал ее стихи наизусть, они мне нравились. Я приходила к ней в гости в Израиле в 94-м. Кажется, только перед отъездом решилась сказать Ханану, что что-то себе под нос пишу, не была готова к выходу из скорлупы. У Тамары Валенте бывали выставки и чтения, там слушала Славу Лёна, Витю Ширали и Олега Охапкина. Как-то пришла на секцию к Глебу Семенову на чтение Лены Кумпан, но ее подвергли такому разносу, что я ушла с середины – не могла этого слышать, и не поговорила с Глебом Семеновым. Возможно, была мысль показать ему стихи. С Хананом вместе как-то ездили в Москву на день рождения
131
«Пиросмани» (1969) – художественный фильм Г. Шенгелая о грузинском художнике.
А на каком факультете вы учились в университете?
На историческом. Хотела держаться подальше от идеологии, решила заниматься медиевистикой. Кафедрой Средних веков заведовал Матвей Александрович Гуковский, бывший зэк, директор библиотеки Эрмитажа, который о себе говорил: «У меня безупречный вкус, потому что я воспитывался на Женевском озере». Его брат, литературовед-пушкинист Григорий Александрович, погиб в тюрьме в 50-м году, а Матвей выжил. Матвей Александрович (в миру его звали Мотя) на лекции мог сказать, например, такое: «Изучать романскую архитектуру лучше всего в провинциальной Франции». Студенты переглядывались: где? в какой Франции? Профессор спятил? Это конец шестидесятых. Но, когда я оказалась с семейством во Франции в первый раз (моя первая книжка «Каланча» выходила в «Синтаксисе» 85-м году), мы взяли машину и поехали из аэропорта не в Париж, а в провинциальную Францию смотреть романскую архитектуру. И тогда я поняла, что Мотя говорил это нам сознательно, открывал дверь в перспективу возможностей, казавшихся тогда невероятными.
После школы я не училась, пропустила год, потому что пыталась поступить в московские институты – в три института в одно лето, – и все три раза провалилась. Эти действия были предприняты для того, чтобы не жить без прописки в Москве и избежать тенет брака, но «лежать с любимым рядом». Мой тогда будущий муж, Сережа Блюмин, как я уже сказала, учился в Консерватории в Москве. Мы решили поселиться в одном городе, и для этого самое лучшее было бы поступить там в институт. Так что я поступала на театроведческий в Театральный, в Институт культуры уже не помню на какой факультет и в Историко-архивный. В результате мы поженились.
В Москве я полгода «ничего не делала», то есть много читала, слушала музыку живьем на репетициях (очень люблю репетиции). Попала на первый вечер Цветаевой в Консерватории, который вел Эренбург. Видела его еще раньше на открытии выставки Альтмана в Ленинградском союзе художников, где выставили его знаменитый портрет Ахматовой. Купила свою первую пишущую машинку, она принадлежала Сережиному дяде Льву Петрову, журналисту и переводчику, где стояла без дела. Он был женат на внучке Хрущева, дружил со Стругацкими, на этой машинке печатались их совместные переводы. Это было правильным приобретением: машинка еще долго служила в эмиграции. Мне тогда не казалось, что я теряю время зря, но семью мою мое безделье волновало. Идти в технический вуз я отказывалась, и тогда выяснилось, что имеются какие-то знакомства в университете, и я вернулась домой, поступила на подготовительные курсы исторического факультета, это оказалось вполне интересно. Поступить без протекции было невозможно, но и, несмотря на протекцию, меня виртуозно срезали на вступительных экзаменах.
После Шестидневной войны ни один еврей не поступил на дневное отделение истфака. Поступали «половинки», русские в паспорте – и тоже только по протекции. Во время экзамена экзаменаторша смотрела в окно, не на меня и не на вопросы в билете. Это была совершенно тургеневская девушка: кружевной воротничок, светленькая, сероглазая, перламутровые ноготочки. Она указывала мне на вопрос, тыча розовым пальчиком в билет, но не глядя в него, и только я раскрывала рот, чтобы ответить, она, продолжая глядеть в окно, такое прекраснейшее окно XVIII века, говорила: «Неправильно». Знаете, наш город вообще совсем прекрасный, всегда есть чем полюбоваться. Сейчас я думаю, то есть надеюсь, что, может быть, ей было стыдно и она отворачивалась, смотрела в сторону. Я ответила правильно и получила тройку. Стало понятно, что это делается строго по инструкции.
Моего брата срезали на экзаменах, но это было на десять лет раньше, и это я помнила очень хорошо. Мама плакала, что его заберут в армию, и он отнес бумаги и поступил в другой институт, не в тот, в который хотел. Почему-то я думала, что со мной этого не случится. Рыдала, конечно. С моими оценками принимали на вечерний, то есть это был тоже такой налаженный поток. На вечернем требовалась справка с работы, так что я устроилась ночным сторожем, продержалась на этой работе два с половиной года. Побочным эффектом моего трудоустройства было то, что я не могла посещать занятия вечером, ходила на дневной. В университете у меня образовались друзья. Света Шнитман (она была исключением на дневном отделении), которая давно живет в Лондоне. Самый близкий мой друг, увы, покойный Евгений Львович Мороз, кончал античное отделение, но потом занимался фольклором, написал книгу об ультранационалистическом движении «Память». Виктор Ефимович Кельнер, специалист по Дубнову, всю жизнь проработал в Публичной библиотеке, тихо собирал еврейские архивы. Другой мой сокурсник Вася Рудич преподает в Йеле. Мысль о том, что история – это религия для неверующих, мне очень близка.