Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре
Шрифт:
В ПЕН-клубе я подружилась с ассистентом директора по имени Филипп Балла. Он учился у Иосифа в Анн-Арборе, был очень милый, трогательный человек. Однажды после очередного заседания в ПЕН-клубе мы с ним поздно вечером вышли на улицу. Было очень холодно – редкий для Нью-Йорка день, когда температура падает сильно ниже нуля. Мэром города тогда был Эдвард Коч, и он распорядился, чтобы в морозные дни бездомным разрешали спать на платформах метро. Это была превентивная мера: чтобы люди не обморозились и в то же время чтобы не перегружать отделений «Скорой помощи», откуда бездомного нельзя выгнать. Ночлежек всегда не хватает. ПЕН-клуб находился тогда на Бродвее, в районе Сохо. Когда мы спустились в метро (линия N и R), увидели, что все платформы сплошь заполнены бездомными, просто некуда ступить. Я тогда не представляла себе масштабов бездомного населения города. Очень много думала потом об этом, что, может быть, в концлагерях люди выглядели так же – в наших, в нацистских, во всяких. Такой один день.
Еще случай. Поехали мы с Даней, кажется, в первое Рождество в Нью-Йорке в театр марионеток Bread & Puppets, в собор Св. Иоанна [158] . Нам нужно было к Колумбийскому университету, и мы, еще не очень зная город, вышли из метро
158
Театр кукол «Bread & Puppet», основанный в Нью-Йорке в начале 1960-х гг., культивировал идею сближения искусства и жизни, частично отраженную в названии (по известной фразе Ювенала «хлеба и зрелищ»). Во время Войны во Вьетнаме (1965–1973) театр участвовал в пацифистских антивоенных демонстрациях. В 1970 г. из Нью-Йорка переехал в Вермонт.
159
WASP (White Anglo-Saxon Protestant) – белые англосаксонские протестанты: акроним, обозначающий (как правило, в уничижительном тоне) привилегированное белое население США.
Конечно, 11 сентября. Теракт отозвался в каждой семье. Поведение людей изменилось. Город оплакивал потери, везде стояли свечи, цветы, фотографии пропавших, погибших. До этого дня мы даже не знали, что в соседнем от нас квартале находилась пожарная охрана. 11 сентября все пожарники из этой охраны погибли. Во всем городе жизнь как будто остановилась, люди стали нежнее друг к другу. Структуры власти сразу же заговорили об ответной войне. На следующий день я стояла на ступеньках Публичной библиотеки в группе «женщин в черном»: уже было понятно, что надо протестовать против войны. Это не помогло: войну начали, в ней завязли. Сейчас в моем офисе на 27-м этаже окна выходят на мемориал 11 сентября: черная квадратная воронка с водой, стекающей по стенам.
Еще один нью-йоркский опыт, сугубо нью-йоркский, – это работа в фонде Шоа, основанном Стивеном Спилбергом после фильма «Список Шиндлера» [160] . За год до того я получила литературную премию National Endowment for the Arts in Poetry и прожила год не работая (писала книгу «Каланча») [161] . Но свободный год кончился, и надо было опять искать службу. Это 95-й год. Проект Спилберга заключался в том, чтобы проинтервьюировать переживших холокост. В Нью-Йорке и окрестностях их оказалось довольно много. Страшно было в это влезать, но я решилась. За интервью платили волонтерские деньги, но зато оставалось много свободного времени. Я проинтервьюировала за три года около ста человек на обоих языках и вела образовательные семинары для интервьюеров-американцев, которые были полны благих намерений, но не очень сильны в европейской истории и географии. Мое понимание холокоста тоже было довольно общим. Детали могли рассказать только пережившие. В Союзе в тоталитарные времена холокост замалчивался, публично не обсуждался. После этих интервью не покидало ощущение, что мир смердит. Я узнала, что могут сделать одни люди с другими. Убеждала себя, что важна история спасения, выживания. Лучшие, самые аутентичные интервью получались с людьми простыми, говорящими «неправильно», с ошибками, в том числе с детьми, которым не довелось поучиться после войны, которые всех потеряли. Разных «русских языков» тоже оказалось немало. Этот опыт меня изменил.
160
Фонд Шоа (USC Shoah Foundation Institute for Visual History and Education; Институт визуальной истории и образования фонда Шоа при Университете Южной Калифорнии) был основан Стивеном Спилбергом в Лос-Анджелесе в 1994 г., через год после выхода «Списка Шиндлера» (1993). В первые пять лет работы фонд собрал более 50 тыс. видеозаписей личных свидетельств людей, переживших холокост. Архив фонда пополняется.
161
Стипендия Национального гуманитарного фонда (National Endowment for the Humanities) для поэтов. Книга «Каланча. Гендерная лирика» вышла в нью-йоркском издательстве «Слово / Word» в 1995 г.
В это время я уже давно понимала, что наша община необычайно интересна – людьми, индивидуальной и коллективной памятью. Кого только в Нью-Йорке нет – от стариков-поэтов, писавших на идише, до самых-пресамых секретных физиков. С Аллой Ефимовой, моей подругой и человеком редких талантов, мы пытались создать архив устной истории нашей эмиграции. Назвали его «The Archive of Jewish Immigrant Culture». Собрали впечатляющий совет директоров [162] . Понятно, что если личные истории бывших советских евреев, истории целых семей не рассказать и не зарегистрировать, то нас как бы и не было на свете. Меня выбрали президентом архива, что означало, что я должна была поднять деньги на некоммерческую организацию, создать институт, писать гранты и многое другое. На это ушло десять лет моей жизни, причем без зарплаты. Зато я многому научилась. Архив повлиял на процессы «открытия» русских евреев. «Нас» стали изучать и преподавать, писать диссертации и книги. Теперь это вполне легитимный предмет в университетах. Но создать организацию мне не удалось, да и не было таких прецедентов, чтобы иммигрантская организация, ориентированная на культуру, выжила, собрав достаточно денег. В последнюю рецессию «Архив» окончательно почил, так что поднимание денег в мои таланты не входит.
162
Архив
В другом месте, не в Нью-Йорке, такая идея вряд ли бы даже возникла. В то время мне часто хотелось спросить у местной еврейской общины, то есть у грантодателей: кто жил за «железным занавесом» – мы или вы? Можно ли было ожидать, что мы приедем в Америку, как приезжали их дедушки и бабушки из черты оседлости: в платочках, с Торой в кармане и говоря на идише? С нашей стороны, конечно, тоже было наивно полагать, что нам тут сварят суп с клецками. В результате развился антагонизм, и этот конфликт в какой-то мере продолжается по сей день. Он оброс толстым слоем мифов. Это наш иммигрантский эпос.
Тем не менее как еврей в Нью-Йорке начинаешь чувствовать себя более комфортно вопреки институтам еврейской общины – скорее благодаря отдельным людям, с которыми возникают дружеские отношения, и благодаря жизни в мультикультурной среде. Постепенно еврейство стало положительной составляющей моего сознания. В Союзе этого испытать не пришлось. Я стала ощущать, что есть еще одна осязаемая культура, какой-то еврейский пласт в моей российской антропологии. Это чувство долго было подспудным, неидентифицированным, невысказанным. Благодаря Нью-Йорку в процессе рассказывания друг другу своих семейных и личных историй другим людям появилась радость, что есть что-то такое, чему ты принадлежишь, чему-то, что имеет другие корни, другие ценности, другое сознание и другую историю внутри имперских и тоталитарных форм государственности. По сравнению с жизнью в отечестве я стала чувствовать себя здесь и более русской, и более еврейкой. Это ощущение очень важно для меня – в том, что я пишу, и в том, как я живу. Вообще мне кажется, что интеллектуальная и эмоциональная жизнь Америки, особенно Нью-Йорка, стоит на трех китах: это мультикультура, гендер и психоанализ. Этим нью-йоркская культура отличается от европейской.
Если вы оказались бы не в Нью-Йорке, а в каком-нибудь другом месте, ваши стихи были бы другими?
Я не пробовала жить в других местах, хотя гостила у друзей в разных штатах и жила в разных домах творчества – в Калифорнии, например, или в Yaddo в Саратога-Спрингсе [163] . Сослагательное наклонение тут вряд ли возможно: я не знаю, что со мной было бы, «если бы». Сейчас, в последние полтора года, я впервые работаю не в Нью-Йорке. Езжу на Лонг-Айленд 35 минут на электричке. Там совершенно другие американцы. Я работаю психотерапевтом, и это самая близкая к поэзии профессия. Так вот, никогда раньше я не видела такого количества баптистов, пятидесятников, свидетелей Иеговы, а также тех, кого по-хамски называют white trash [164] . Это люди, выросшие в крайней бедности, а такая бедность сама по себе производит симптомы, психологические проблемы, аддикции. Они не имеют доступа к профессиональному образованию, им трудно найти работу и выкарабкаться из бедности. И это белые люди. Афроамериканцам еще много труднее.
163
Yaddo – колония-резиденция художников в г. Саратога-Спрингс в штате Нью-Йорк. Основана в 1926 г. Стипендиатами Yaddo в разное время были Ханна Арендт, Джон Чивер, Роберт Лоуэлл, Сильвия Платт, Филип Рот и др.
164
«Белый мусор» (англ.).
Нью-Йорк – правильное место для меня. Я чувствую себя здесь дома. Откуда бы ты ни приехал, идешь в кафе, и тебе приносят воду, не спрашивая какую – простую или минеральную. Не накручивают счет. Ты говоришь «спасибо» и слышишь в ответ «no problem», и появляется чувство, что ты дома. Мне многое нравится в Америке, например, пуританская этика в отношении к труду. Мне нравится, что уважается честность. Обманывай сколько хочешь, но это на твоей ответственности; это проверяемо и рано или поздно раскроется. Мне нравится, что местные интеллектуалы сопротивляются элитизму, не претендуют на правоту и помнят, что гуманизм провалился при столкновении с нацизмом. Здесь культура не выставляется напоказ. Хорошие книжные магазины – их нужно найти. Попадая в такой магазин, хочешь купить все. Американский прагматизм быстро впитывает все полезное. Это становится содержанием культуры, а не привилегией. Со стороны это не всегда заметно. Мой бывший муж тосковал по Италии, потому что там у художника есть статус. В Нью-Йорке ни у художника-поэта, ни у интеллектуала такого статуса нет. Никто здесь не сидит в гегелевской надстройке. Мне это нравится. В большой степени это результат сопротивления европейскому типу постимперского поведения художника. Как-то я поделилась этой мыслью с Иосифом, и он мне сказал: «Марина, по-моему, вы подрубаете сук, на котором сидите». А я ему отвечаю: «Иосиф, это вы на нем сидите, я на нем не сижу». В общем, в Нью-Йорке я стала потихоньку взрослеть, демократизироваться, появилось чувство личного достижения, что я здесь тоже что-то могу. Немного, но могу.
А как уживаются в вашем сознании Петербург и Нью-Йорк?
Никак не уживаются. Я не чувствую раздвоения личности. Когда приезжаю в Россию, что, к сожалению, бывает нечасто, я чувствую что-то похожее на регрессию. Я бы сказала, что освобождение от прежней эстетики – одно из самых счастливых обстоятельств моей жизни. Питер, как мы знаем, город преднамеренный, умышленный. Он задуман и спланирован так, чтобы производить впечатление. Красота часто существует для камуфляжа чего-то неблагополучного. И именно это город и делает с нами – манипулирует, как бы говоря: «Любуйтесь мною, не отвлекайтесь на себя, на свои мелкие жизни, мелкие нужды». Он построен главным образом для этой цели, а не для людей. Когда в 94-м году я впервые после отъезда, через шестнадцать лет, снова там оказалась, была поздняя осень, конец ноября или даже начало декабря. После перелета я не могла спать, проснулась в пять утра, за окном темно, вышла на улицу. Остановилась я на углу Маяковской и Невского. И вот я вышла, и как-то мне стало не по себе. Город совершенно пустой. Иду по Невскому и думаю: «Почему мне не хочется смотреть на дома? Что происходит?» И тут понимаю, что мифология этого самого прекрасного-распрекрасного города мешает мне смотреть на фасады, которые я знаю с детства. Чего-то боюсь. Этот город как в «Медном всаднике» – страшный и прекрасный. Иду я себе ко Дворцовой площади, довольно холодно, начинают появляться люди. И тогда я впервые физически ощутила, что люди этому городу не подходят. Может быть, они никогда ему не подходили.