Поезд на третьем пути
Шрифт:
Ну, вот, и ждали.
И дождавшись, шли за ним.
За полубогом в меховой шапке, в серых ботиках, в отличной шубе.
На лошадях он не ездил, выпрягать было нечего.
Стало быть, ходить шаг за шагом, и хоть на приличном расстоянии, но всё же в сиянии исходящем от полубога лучей, в ореоле немеркнущей всероссийской славы.
Качалов все это знал, терпел, и, как уверяли девушки, даже улыбался порой.
Пролетали сани, то вверх по Кузнецкому мосту, то вниз. Скрипел снег под ногами.
"Морозной
И шагал он в серых своих ботиках, о которых на закате дней, еще до сих пор вспоминают со вздохом пожилые психопатки, а, может быть, и не психопатки, а неисправимые, чудесные, русские дуры, вечные курсистки, сохранившие в душе ненужную молодость и благодарную любовь.
Каждой эпохе свой кумир.
Кому - Буденный, кому - Качалов.
Изменить не изменишь, а меняться не станем.
И, усмехнувшись иной усмешкой, повторим вслед за Игорем Северяниным:
Пусть это всё - игрушки, пустяки.
Никчемное, ненужное, пустое.
Что до того! Дни были так легки,
И в них таилось нечто дорогое...
***
Москва жила полной жизнью.
Мостилась, строилась, разрасталась.
Тянулась к новому, невиданному, небывалому.
Но блистательной старины своей ни за что не отдавала и от прошлого отказаться никак не могла.
С любопытством глядела на редкие, лакированные автомобили, припёршие из-за границы.
А сама выезжала в просторных широкоместных каретах, неслась на тройках, на голубках, а особое пристрастие питала к лихачам у Страстного монастыря, против которых как устоишь, не поддашься соблазну?
– Пожа-пожалте, барин! С Дмитрием поезжайте! Во как прокачу, довольны будете!
И все, как на подбор, крепкие, рослые, молодцеватые, кудрявые, бороды лопатой, глаза искры мечут, на головных уборах павлиньи перышки радугой переливаются, а на синем армяке, на вате стёганом, в складках, в фалдах, серебряным набором в поясе перехваченном, такого нашито, намотано, наворочено, что только диву даёшься и сразу уважение чувствуешь.
Мережковский и Гершензон уж на что друг друга терпеть не могли, а в этом определении без спору сошлись. Вот именно так, и никак не иначе:
– Византийский зад московских кучеров! После этого и всё остальное яснее становится. И Сандуновские бани в Неглинном проезде, где на третьей полке паром парят, крепким веником по бедрам хлопают, и из деревянной шайки крутым кипятком поливают, и выводят агнца во столько-то пудов весом, под ручки придерживая, и кладут его на тахту, на льняные простыни, под перинки пухлые, и квасу с изюминкой целый жбан подносят, чтоб отпить изволили, охладились малость, душу Господу невзначай не отдали.
И трактир Соловьева яснее ясного в Охотном ряду, с парой чаю на чистой скатерти, с половыми в белых рубахах с косым воротом, красный поясок о двух кистях, узлом завязанный, а уж угождать
Долго, степенно, никуда не торопясь, не спеша бессмысленно, а в свое удовольствие пьют богатыри извозчики, лихачи и троечники, и тяжёлые ломовики-грузчики.
Полотенчиком пот утирают, и дальше пьют, из стакана в блюдечко наливают, всей растопыренной пятернёй на весу держат, дуют, причмокивают, сладко крякают.
А в углу, под окном, фикус чахнет, и машина гудит, жалобно надрывается.
– Восток? Византия? Третий Рим Мережковского? Или Державинская ода из забытой хрестоматии:
Богоподобная царевна
Киргиз-кайсацкия орды...
А от Соловьева рукой подать, в Метрополь пройти, - от кайсацких орд только и осталось, что бифштекс по-татарски, из сырого мяса с мелко-нарубленным луком, чёрным перцем поперченный.
А все остальное Европа, Запад, фру-фру.
Лакеи в красных фраках с золотыми эполетами: метрдотели, как один человек, в председатели совета министров просятся; во льду шампанское, с жёлтыми наклейками, прямо из Реймса, от Моэта и Шандона, от Мумма, от Редерера, от вдовы Клико, навеки вдовствующей.
А в оркестре уже танго играют.
Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
– Помяните мое слово, это добром не кончится!..
Через год-два, так оно и будет.
Слишком хорошо жили.
Или, как говорил Чехов:
– А как пили! А как ели! И какие были либералы!..
А покуда что, живи вовсю, там видно будет.
Один сезон, другой сезон.
Круговорот. Смена.
Антрактов никаких.
В Благородном Собрании музыка, музыка, каждый вечер концерт.
Из Петербурга приехал Ауэр.
Рояль фабрики Бехштейна. У рояля Есипова.
Играют Лядова, Метнера, Ляпунов.
К Чайковскому возвращаются, как к первой любви.
Клянутся не забыть, а тянутся к Рахманинову.
В большой моде романсы Глиэра.
Раздражает, но волнует Скрябин.
Знатный петербургский гость, солист Его Величества, дирижирует оркестром Зилоти.
Устраивает "Музыкальные выставки" Дейша-Сионицкая.
Успехом для избранных пользуется "Дом песни" Олениной-д-Альгейм.
Через пятнадцать лет избранные переедут в Париж, а студия Олениной-д-Альгейм водворится в Passy, в маленьком (особнячке, на улице Faustin-Helie.
Театр, балет, музыка.
Художественные выставки, вернисажи.
Третьяковская галерея, Румянцевский музей, коллекции Щукина,- все это преодолено, отдано, гостям, приезжим, разинувшим рот провинциалам, коричневым епархиалкам, институтам благородных девиц под водительством непроницаемых наставниц в старомодных шляпках, с шифром на груди.