Поезд на третьем пути
Шрифт:
Тогда не дождавшись Петлюры и не сумев вторично уехать в лучшие края, я почти пешком ушел в Харьков, оттуда на Дон, и тут-то начались страшные сны.
С Добрармией мы очищали Кубань. С Добрармией брали Царицын, Харьков, Курск.
С Добрармией, в страшный предкрещенский мороз, под "Новый" 1920-й год, уходили из Ростова, по колено в снегу, с душой, замерзшей средь слишком чугунных генералов и слишком хрупких патриотов.
В этот период: апрель 19-го - январь 20-го, я заведывал редакцией уже другой, ростовской, добровольческой "Жизни", где под именем Денисова (в этой маске
Потеряв и оставив в Ростове всё вплоть до белья и русского паспорта, минуя Новороссийск, через Армавир, Туапсе, я направился в Батум, где пытался заниматься убийствами или торговлей, это все равно, и откуда совершал рейды или, если хотите, набеги, на Тифлис, Баку, Энзели.
У грузин жилось хорошо, все они стали настоящими иностранцами, вывесили грузинские вывески на вокзалах и магазинах, и в заседаниях своего Учредительного Собрания говорили только... по-русски.
Впрочем, произошли и другие коренные реформы, - шашлык стал называться кибаб, чурек - леван, керенки - боны, че-ка - особый отряд.
В Баку били фонтаны, татары армян, большевики - муссоват (партия, а не кушанье), и кандидат прав Петербургского университета Гайдар Баммат доказывал изумленным итальянцам прелести вековой Дагестанской культуры.
Потом настала очередь Персии.
И в мае месяце, в те благоуханные ночи, когда при свете двурогой луны длиннобородые сторожа стреляют солью в мальчишек, крадущих лимоны, приблизительно в двадцатых числах, вместе с остальными поклонниками советского режима, через Джульфу и Нахичевань, более под верблюдом, чем на нём, я бежал в Тифлис.
Здесь уже жил советский посол Киров, и с балкона дома на Ртищевской просвещал грузин, закостеневших в меньшевизме.
Помогали ему в этом святом деле, по морской части - граф Бенкендорф, назначенный сюда морским агентом в виду большой судоходности Куры, по сухопутной, - взрывы мостов и разборка шпал, - генерал Сытин.
Послушав Кирова и отпраздновав 26-го мая вторую годовщину грузинской республики, волею особого отряда, вылавливавшего "деникинских черных генералов", на собственные средства я был отправлен в Батум.
Круг снова замыкался и становилось скучно, и уже снова вялыми показались мне слова моей пятичленной молитвы, составленной в Ростове в мае 19-го года:
"Господи, избави меня от эвакуации, мобилизации, доноса, ареста и реквизиции, а со спекуляцией я справлюсь сам!.."
Но в этот момент англичане, не получая нефти, заскучали в свой черед, смотали удочки, спрятали фунты и, под лязг аджарских ножей, передали русский Сан-Франциско грузинам.
Я посмотрел, подумал, почесал затылок, и вместе с "реэвакуируемыми" (о, великий русский язык...) отправился в Крым, запасшись для убедительности белым билетом и румынским паспортом.
Пустынная Феодосия, судорожно напряженный Севастополь, притаившаяся
С Перекопа дул соленый, насыщенный трупным запахом ветер.
Ни дышать, ни жить здесь было нельзя.
И даже мне, закостеневшему в опытах Земсоюза и Освага, стало ясно, что либо нужно взять винтовку и со слащёвским десантом пойти туда, где снова от Суджи и Кизляра до Ростова и Юзовки шевелились казачьи станицы, гремели дедовские берданки, и на сотни верст подымалось зарево сожженных совдепов и сметенных округов, или ехать в Константинополь - для позорных дел и голодных забвений.
Для первого не хватило - чего? Не знаю! Может быть чувства элементарного долга, которому можно научиться в ускоренной школе прапорщиков, и который не мог я усвоить в самой длительной редакции...
Для второго - еще оставались крохи денег.
И вот я в Константинополе.
Гордо развиваются русские флаги на... пиках танцоров в Petits Champs; ползут пароходы по Босфору, сплетней и мелкой интригой клубятся Принцевы острова; на Пере и Галате видения былых величий, сплошные тени одиннадцати столетий, плюмажей, шпаг, фабрик, усадьб; Рюрикович под руку со спекулянтом из Житомира идут продавать последнее кольцо, подаренное одним жене другого.
Я очень чувствую, что мое письмо, быть может, и смешно, и неуместно, и назойливо.
Но я так изголодался по беседе, что, помня Ваше доброе отношение ко мне, решился написать Вам. И знаете еще почему?
Потому что мне всегда казалось, вы считали меня большевиком и думали, что я состою у них на службе.
Увы! При всей моей беспринципности, я оказался по эту сторону добра и зла, по ту остался принципиальный Соболев, который, - помните, - не пожелал участвовать в "Жизни", когда я написал, что, вопреки логике и по силе и течению событий, Советы становятся стражем национальной независимости.
Сами большевики поняли это лишь через два года, и пригласили Брусилова...
Быть может. Вы не откажете написать мне в свободную минуту, не возможно ли мне присылать изредка статьи и корреспонденции либо в "Последние новости", либо в какую-либо другую газету.
Не приходится говорить, как я мечтал ехать в Париж, и как для этого не оказалось ни визы, ни денег.
Жму Вашу руку.
Ваш В. Р ________ъ."
***
На вечеринке, которую устроил Василевский по случаю выхода "Свободных мыслей" в Париже, константинопольское письмо было прочитано вслух, и вызвало немало разговоров.
Сумасбродный и скоропалительный редактор сейчас же объявил, что в следующем номере еженедельника письмо будет полностью напечатано...
Его быстро успокоили, объяснив, что автор письма еще покуда жив и под категорию знаменитых покойников не подходит.
И что лучше помочь человеку выбраться из турецкого плена, а там видно будет.
Куприн, на которого человеческий документ произвел особое впечатление, сказал, что завтра же пойдет к Великому Визирю, - так называли одного влиятельного француза, без конца хлопотавшего за бесправных беженцев, - и уверен, что виза будет дана.