Пограничными тропами
Шрифт:
Время подобно буйной реке, что точит гранит, полирует его, стирая шероховатости и шрамы. Оно, это всесильное и неповторимое время, многое стерло в памяти Сергея, но оно же и отполировало все то, что составляет существо профессии солдата, — воинское достоинство.
Зарубцевались раны, полученные под Ленинградом и в Прибалтике, забылись как-то трудности фронтовых дорог, отмеченные на мундире Курилова орденами и медалями, но никогда не забудутся люди, с которыми стоял насмерть у стен города Ленина, штурмовал Выборг, брал Кенигсберг, освобождал Пярну и Варшаву. Сейчас, шагая по улицам Москвы, он видел
Курилов присматривается к прохожим, стараясь не пропустить кого-нибудь из знакомых. Ведь вот так же, прохаживаясь по Москве, он встретил после войны Женьку Тахванова, коренного ленинградца, ставшего инженером. Может, и сейчас где-то в гуще москвичей затерялся кто-нибудь из друзей-однополчан, а может, и она, Катя.
Подумав о Кате, Курилов увидел девушку с букетом полевых цветов, которая была так похожа на Катю, что Курилов остановился, хотел было спросить девушку, не дочь ли Кати, но посчитал это неудобным, а девушка просияла улыбкой и ушла, счастливая, гордая, красивая.
Цветы девушки воскресили в памяти Курилова разговор с Катей в госпитале, рассказ о розах и ромашках.
Встреть он сейчас уже Екатерину Ивановну, может, и не завел бы разговора о том свидании, но перед цветами, перед самим собой утаить ничего нельзя. Пробудившееся однажды чувство любви не уходит бесследно, если ты даже силой холодного разума потушил его. Курилов не глушил этого волнующего чувства к Кате, его разорвала война, раскидав Катю и Сергея по разным фронтовым дорогам, на которых трудно отыскать друг друга. Так и не встретились Катя и Сергей, так и не связали свои судьбы в семейный узелок.
Вспомнилась Курилову и Аня, подруга детства, девочка со смешными косичками. Ее письмами жил он в самые тяжелые минуты. Аня училась в Алма-Атинском аэроклубе, стала летчицей, воевала в Крыму. За мужество, проявленное в ночных бомбардировках вражеских позиций, была награждена орденом Красного Знамени, но не довелось ей помахать Сергею крыльями своего «У-2» над Берлином, как писала. В сорок четвертом она не вернулась на аэродром после неравного боя — погибла смертью героя.
Война рвала судьбы, ломала жизнь, и выстоявшие в ней люди никого и ничто не забыли.
Анатолий Марченко
ЛУНА СМОТРИТ НА ЗЕМЛЮ
I
Тоня спросила:
— Ты не забыл фуражку?
— А что? — насторожился Рыжухин.
Цветаш запрещал брать на задание что-либо постороннее. Когда Вятликов прихватил было с собой пачку «Беломора», Цветаш, вдруг, копируя патрульного немца (артист этот Цветаш!), отрывисто пролаял:
— Отвечайт! Откуда ви иметь совьетский папирос? Кто посылайт вас? Партизанен?
И, снова становясь самим собой, подвел итог:
— Вот так. И попробуй докажи, что ты не верблюд.
— Взрывчатка в вещмешке, выходит — ничего, а папиросы…
— Взрывчатка! —
Доводы Цветаша показались Вятликову не очень убедительными, и он молчал, тянул время, надеясь, что тот передумает и все обернется шуткой.
Но Цветаш не передумал.
— Так как же без курева? — канючил Вятликов.
— Товарищ дорогой, — с сожалением, будто понимая, что таких, как Вятликов, ничем не проймешь, сказал Цветаш, — у партизана нервы должны быть крепкими и без наркотиков.
И Вятликов положил папиросы на краешек сработанного из горбылей стола.
Этот Вятликов вспомнился Рыжухину сразу же, едва Тоня задала ему вопрос. Рыжухин вообще не переносил, если к нему лезли с вопросами. Особенно с такими. Спрашивается, откуда Тоня успела пронюхать, что он, Рыжухин, идя на задание, обязательно берет с собой зеленую пограничную фуражку?
— Да ты не бойся, я никому не скажу, — не отставала Тоня. — И, если хочешь знать, я тобой просто восхищаюсь. Я раньше думала, что ты сухарь, а у тебя, оказывается, вон какое сердце…
— Какое там сердце! — возмутился Рыжухин. — Психолог ты, что ли? Сердце… Ты еще и о печенке что-нибудь скажешь?
— Скажу! — переливчато засмеялась Тоня, вовсе не обидевшись на язвительные слова Рыжухина. — Думаешь, не скажу?
И то, что Тоня не обиделась, и то, что ему всегда было приятно слушать, как она смеется, еще больше рассердило Рыжухина. Он насупился и, лишь изредка постреливая в Тоню зеленоватыми блестящими глазами, начал натягивать добротно смазанные яловые сапоги.
— До чего ж воняют, — буркнул Рыжухин будто самому себе.
— Так это ж настоящий рыбий жир! — всплеснула крепкими руками Тоня, поражаясь, как это Рыжухин не оценил по достоинству такую чудесную смазку. Ей хотелось рассказать о том, как она еще вчера отмыла его сапоги от грязи, просушила у костра, и, пока они еще не заскорузли, щедро пропитала рыбьим жиром. Запах действительно был не из приятных, зато кожа стала мягкой, податливой: ногам в таких сапогах будет куда удобнее.
— А ты будь осторожен, — тихо проговорила Тоня, когда Рыжухин, закончив возню с сапогами, натягивал на свои мощные плечи кожаную куртку. Куртка была малого размера, надевалась с трудом, это злило Рыжухина.
— Чего ты под руку каркаешь? — сердито сказал Рыжухин и рванул куртку так, что затрещал рукав.
— Я не каркаю. — Казалось, чем больше он злится и грубит ей, тем нежнее становится она, — Ночь сегодня такая паскудная.
— Это почему же?
— Луна.
— И что фантазируешь? Приснилось?
— Да нет же, — как можно искреннее и убедительнее сказала Тоня. — Я на просеку выходила. Так она уже по верхушкам сосен ползла.
— Кто?
— Да луна же.
«Ну и человек», — не то с удивлением, не то с осуждением подумал Рыжухин. Он знал, что до просеки добрых два километра и что Тоня почти всю ночь не спала, возилась у полевой кухни, готовя завтрак, а днем не спала, потому что готовила обед и сейчас не спит потому, что в котле уже закипает вода под суп-пюре гороховый. И все же сказал равнодушно: