Поход на Царьград
Шрифт:
И я представил на минуту на высокой горе обнесённый стеной из белого камня монастырь и услышал колокольный звон, который разносится над полями и садами крестьян, над речными водными гладями, и у меня аж дух захватило!
— Отец Константин, поедем! Как хорошо поехать бы прямо сейчас!
Видя моё смешное нетерпение, философ догадался, что творится в моей душе, улыбнулся и сказал:
— На рассвете, может быть, и тронемся. Прикажи готовить повозку; думаю, патриарх нашей поездке препятствий чинить не будет после моего разговора с василевсом, которому я дал понять, откуда ветерок с дурным запашком дует…
Про ветерок с дурным запашком это он хорошо сказал, я даже развеселился и пошёл складывать в дорожные сумы необходимые вещи… А какие там вещи?! Скажи нам: поезжайте через час, и мы были бы готовы
Константна оказался прав: патриарх препятствий чинить нам не стал, и мы рано утром выехали из Константинополя. Живя в Славинии, я даже не подозревал, что у меня где-то в глубине души спрятана страсть к путешествиям, — разве есть милее вселенского простора, высокого неба над головой и блестящих впереди, как лезвия ножей, рек и звонкого пения птах в зелёных лесах?! И среди этой вольности не надо, как под куполом дворца, шаркать ногами, склоняться и прятать свои настоящие мысли за непроницаемым выражением лица…
Узнав, кто мы такие, настоятель монастыря склонился перед Константином, послал служку за Мефодием и повёл нас в келью, отведённую для именитых гостей.
Вскоре появился Мефодий — голубоглазый, русоволосый, высокий, как и брат, но с крутыми плечами; монашеская риза так же шла к его прекрасному умному лицу, как военный мундир.
Громким басом он возвестил:
— Ждал и надеялся на скорую встречу, брат… Иди, я поцелую тебя. Вот ты какой, прославленный философ! А ты, Леонтий, — рокотал его голос, — бережёшь Константина? — И уже тише добавил, перейдя чуть ли не на шёпот: — Никак не могу отвыкнуть от командирского голоса… Прямо беда. — И широко улыбнулся.
Константин улыбнулся тоже, повернувшись ко мне, проговорил:
— А мы, Мефодий, друг друга бережём. Так ведь? — И рассказал про мою болезнь в Мелитене. — Да вот решил он про нашу с тобой жизнь написать, с доской и стилом не расстаётся.
— А что ж, если получится, и не только про нашу жизнь, но и про время, в котором мы жили. Пусть знают потомки и, может быть, извлекут из этого и для себя пользу…
После утренних и обеденных монастырских бдений ходили мы гулять в луга и оливковые рощи, и Константин с Мефодием все вели длинные беседы. Мефодий расспрашивал его о жизни при дворе, о наших поездках, диспутах на богословские темы, а Константин брата о его правлении в Славинии, о нравах и обычаях славян. А однажды они заговорили о победе болгарского царя Бориса, о политике закабаления славян Византийской империей, которая повелась ещё со времён Юстиниана… На эту тему мы с философом никогда не говорили, но сейчас я видел, как она его интересует и как он с жадностью ловил каждое слово брата.
Я ведь, будучи правителем, знал то, Константин, о чём ты, может быть, и не догадывался… На войну с Борисом Феодора запросила у меня много войска македонян, а потом стала обвинять в том, что я дал малое число воинов. Я и вправду из Славинии старался как можно меньше людей посылать на войну. Ромеи ваших славян в битве всегда посылают первыми, и те, расстроив ряды противника, как правило, все погибают, готовя смертью своей почву для последующего удара легионов и катафракты. Для ромея славянин — это варвар, жалеть его нечего. Мне всегда было невыносимо видеть их высокомерие и наглость по отношению к моим братьям. Это же я испытал и на себе, и только мысль о том, что править Славинией поставят ромея из Константинополя после того, как я покину службу, удерживала меня на этом посту. Но всё-таки я решился и сменил военную одежду на ризу лишь тогда, когда вместо себя правителем Славинии сумел поставить тоже славянина.
— Брат мой, я понимаю тебя… Греческие и римские источники трактуют о славянах, руководствуясь прежде всего тоже государственными и военными интересами, но говорят не столько о славянах, сколько против славян… И даже писатели, которые должны честными глазами смотреть на мир и описывать его, как он есть… Леонтий, слышишь меня? — повернулся ко мне Константин и вперил взгляд своих жгучих глаз. — А они, как-то: Феофилакт Симокатта, Псевдо-Цезарий, Прокопий Кесарийский, изображают славян дикарями, истребляющими женщин и детей, дабы ловко противопоставить славян подлинным христианам.
— Верно, Константин, верно… Приём подлый. Ромеи даже белый цвет у славян не приемлют
Этот замысел сразу захватил Константина. Потом много раз мы ездили к Мефодию, и всякий раз братья подолгу уединялись в келье.
Наверху диеры послышался удар в колокол, и по палубе затопали матросы: утих ветер, и они полезли на мачты убирать паруса, а по воде ударили вёсла. В воздухе тут же засвистели бичи надсмотрщиков и со смачным звуком легли на плечи и спины невольников. Ухом я уловил детский всхлип, и моё сердце сжалось от жалости: ударили мальчика-негуса, прикованного к скамейке как раз над моей каютой. Он был чёрен, но обладал выразительными глазами человека, в которых будто навеки застыли страх и страдание. Во время пути я тайком от надсмотрщиков и капитана Ктесия подкармливал его и повторял всякий раз про себя: «Боже, когда же на землю снизойдёт Твоя благодать для всех?…»
И вот тогда и пришла мне на ум мысль — попросить отца Константина освободить негуса от галерных цепей. Скажу — пусть, мол, нам прислуживает, а то одному мне тяжело… Заботы по хозяйству, хотя оно у нас немудрёное, а много сил отнимает писание… Оказывается, дело это очень трудное!
…Когда патриаршая власть переменилась, нам при дворце жить стало спокойней. Фотий добился, чтобы Константина освободили от обязательного присутствия при церемониях утреннего одевания императора, сопровождения его на конные прогулки, на Ипподром, в цирк, на загородную охоту, которая всегда тяготила философа, но, пожалуй, самой большой радостью для него стало разрешение не участвовать более в пиршественных оргиях в Триклине девятнадцати акувитов [61] , которые заканчивались, как правило, дурашливым шествием по городу.
61
Триклин девятнадцати акувитов — один из главных залов Большого императорского дворца, где стояло девятнадцать акувитов, то есть столов для гостей.
Думали, что всё это прекратится с приходом к власти Фотия, во не тут-то было, — надо не представлять размеры упрямства и развращённости Михаила III, чтобы так думать. К тому же василевс не такой уж отъявленный глупец, чтобы не понимать, что его выходки нравятся простому люду, а любовь охлоса сейчас ему, вступающему на путь самостоятельных решений, так была необходима. Уж как ни был велик Юстиниан, создавший могущественную Восточную Римскую империю, построивший одно из чудес света — храм святой Софии, но и тогда, потеряв любовь своего народа, вынужден был бежать из дворца. И только полководец Велизарий, ставший любовником жены василевса, по её просьбе проявил свойственную ему решительность, жестоко подавил восстание и вернул на царствование императора.