Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II
Шрифт:
В Турове-Вольске было много отхожих мест, и всюду валялись бумажки с этим «Лурдским гимном».
Капрал Нахтигаль, родом из Кашперских Гор, раздобыл у перепуганного еврея бутылку коньяку, собрал вокруг себя несколько человек своих товарищей, и все принялись хором распевать немецкий текст «Лурдского гимна», но без припева и на мотив солдатской песни о принце Евгении.
Дорога была отвратительная; четверо людей, посланных приготовить ночлег для 11-й роты, вышли с наступлением темноты на лесную дорогу по ту сторону ручья, которая, повидимому, должна была привести их в Лисковицы. Балоун, который впервые попал в такое положение и которому все — и темнота, и обязанности квартирьера — казалось необыкновенно таинственным, возымел вдруг страшное подозрение, что все это неспроста.
—
— Что ты мелешь? — прикрикнул на него Швейк.
— Братцы, не надо так кричать, — взмолился Балоун. — Я уж всем нутром чую, что нас услышат и начнут обстреливать. Я это знаю. Нас нарочно послали вперед, чтобы мы разведали, нет ли там неприятеля, и как услышат стрельбу, то сразу поймут, что дальше итти нельзя. Мы — разведывательный дозор, братцы, как учил меня капрал Терна.
Ну, так и ступай вперед, — отозвался Швейк, — а мы пойдем за тобой, чтоб успеть лечь в случае чего…
Ну и солдат же ты! Боишься, что в тебя будут стрелять! А ведь солдату должно как раз быть приятно, когда в него стреляют. Потому что, чем чаще неприятель стреляет, тем скорее уменьшаются его боевые припасы. Это ведь всякому понятно. С каждым выстрелом, который дает по тебе неприятельский солдат, уменьшается его боеспособность. А он охотно должен стрелять в тебя потому, что ему не придется тащить на себе все патроны, да и бежать ему легче.
— А если у меня, скажем, дома хозяйство есть? — тяжко вздохнул Балоун.
— Наплюй ты на свое хозяйство! — воскликнул Швейк. — Дай себя лучше убить во славу его императорского величества. Неужели тебя этому не научили на военной службе?
— Нет, только упоминали, — простодушно ответил Балоун. — Нас только мурыжили на плацу, а потом-то мне и вовсе не приходилось слышать об этом, потому что меня назначили денщиком... Кабы еще император кормил нас лучше...
— Этакая ты свинья ненасытная, Балоун! Перед боем вообще совсем нельзя кормить солдат; это объяснил нам еще в учебной команде капитан Унтергриц. Он нам сколько раз говорил: «Слушайте, дурачье. Если случится когда-нибудь война и вам придется итти в бой, то смотрите, не объедайтесь перед боем. У кого брюхо полное да получит пулю в живот, тому капут, потому что вся похлебка и казенный хлеб после такого ранения выйдут наружу; у такого солдата сейчас же сделается воспаление, и ему крышка. А если у него в кишках пусто, то рана в живот для него сущие пустяки, словно оса ужалила».
— Ничего, — сказал Балоун, — у меня желудок скоро варит, и в нем много не остается. Я, братцы, могу съесть целое блюдо кнедликов со свининой и капустой, а через полчаса из меня выйдет не больше трех столовых ложек, а весь остальной материал расходуется во мне. Опять же грибы: у других они выходят целиком, а у меня и не подумают — так только, чуточку, а все остальное полностью расходится во мне... Во мне, друг, — обратился он к Швейку, — растворяются даже рыбьи кости и сливовые косточки. Один раз я нарочно сосчитал. Я съел семьдесят слив вместе с косточками, а потом, когда пришло время, я сосчитал, сколько вышло, и получилось, что больше половины так во мне и осталось.
Из уст Балоуна вырвался легкий вздох.
— Старуха моя готовила картофельные пышки со сливами и чуточкой творога, чтобы они были сытнее. Сама-то она любила их больше с маком, а я — с творогом, так что я даже как-то поколотил ее за то, что она не хотела уступить… Да, не умел я ценить свое семейное счастье!..
Балоун перевел дух, причмокнул, облизнулся и сказал печально и мягко:
— А знаешь, товарищ дорогой, теперь, когда все это так далеко, мне иногда кажется, что жена моя была права, — что они лучше с маком! Тогда-то мне все не нравилось, что мак у меня застревал между зуобов, а теперь мне думается: эх, кабы он туда попал!.. У меня с женой часто бывали крупные ссоры. Сколько раз ей приходилось плакать, когда я требовал, чтобы она положила в ливерную колбасу побольше майорану, и при этом я всегда начинал драться. Однажды я бедняжку так взлупил, что она два дня провалялась: ведь она не пожелала зарезать мне на ужин индюшку, а находила что с меня и курицы довольно… Ах, товарищ дорогой, — захныкал
Увлекшись этим р'зговором, Балоун мало-по-малу совсем забыл про окружавшие его мнимые опасности и, уже спускаясь в ночной тиши в Лисковицы, продолжал, не переставая, в возбуждении говорить Швейку о том, чего он прежде не умел ценить и чего бы ему хотелось теперь поесть, до того хотелось, что слеза прошибает.
Позади них шли старший писарь Ванек и телефонист Ходынский.
Ходынский объяснял Ванеку, что, по его мнению, мировая война является величайшей бессмыслицей. Самое скверное в ней то, что если где-нибудь порвутся провода, то чинить их приходится ночью. Но еще хуже то, что неприятель при помощи своих прожекторов немедленно обнаруживает телефонистов за этой проклятой починкой, и вся артиллерия начинает шпарить по ним. В прежних войнах не было хоть этих несчастных прожекторов.
В деревне, где надо было приготовить место для ночлега всей роте, было темно — хоть глаза выколи! Со всех сторон залаяли собаки, и это заставило наших молодцов остановиться и подумать, как им справиться с этими подлыми тварями.
— А не уйти ли нам лучше назад? — прошептал Балоун.
— Эх, Балоун, Балоун, если бы мы это сделали, тебя расстреляли бы за трусость, — отозвался Швейк.
Собаки лаяли все настойчивее и настойчивее; к ним присоединились под конец даже собаки из других деревень, потому что Швейк начал орать в ночной тиши:
— Молчать!.. Куш!.. Тубо!..
Совсем, как в те времена, когда он еще торговал собаками!
Но собаки заливались пуще прежнего, так что Ванек сказал Швейку:
— Бросьте кричать на собак, Швейк, а то, пожалуй, вся Галиция лаять начнет.
— Подобного рода история, — сказал на это Швейк, — случилась с нами на маневрах в районе Табора. Пришли мы тогда ночью в одну деревню, а собаки подняли неистовый лай. Местность там густо населенная, так что это лай передавался из деревни в деревню, все дальше и дальше, а собаки из нашей деревни, где мы расположились, только станут было затихать, как услышат издали лай, скажем, из Пильграма, и зальются снова. И через какие-нибудь минуты лаял весь Табор, Пильграм, Будейовицы, Гумполец, Тржебон и Иглава. Наш капитан, этакий нервный господин, терпеть не мог собачьего лая. Всю ночь он не мог заснуть, а все приходил и спрашивал часовых: «Кто лает, почему лает? Солдаты отвечают: «Так точно — собаки лают», но эта его так разозлило, что те, которые тогда были на часах, все остались без отпуска, когда вернулись с маневров. После этого случая он всегда стал назначать «собачью команду» и посылать ее вперед. Это делалось для того, чтобы предупредить население тех пунктов, где мы останавливались на ночлег, что если ночью которая собака залает, то ее немедленно расстреляют. Мне тоже пришлось побывать в такой команде, и, когда мы пришли как-то в одну деревню под Мюльгаузеном близ Табора, я немножко перепутал и заявил старосте, что каждый владелец собаки, которая ночьм залает, будет по стратегическим соображениям расстрелян. Староста, конечно, перепугался, велел запрягать и поскакал сломя голову в штаб просить помиловать деревню. Туда, в штаб-то, его вообще не пустили, чуть-чуть часовой его из винтовки не ухлопал, так что он поспешил вернуться обратно, и раньше, чем мы успели вступить в деревню, все хозяева замотали по его совету своим псам морды веревками, так что три штуки даже взбесились.
Они вошли в деревню, после того как Швейк уверил их, что в темноте собаки боятся огня горящей папиросы. К несчастью, никто из них не курил папирос, так что его совет не дал положительных результатов. Но зато оказалось, что собаки лаяли от радости, noтому что они с любовью вспоминали проходивших солдат, которые всегда оставляли им какую-нибудь еду.
Они уже издали чуяли, что приближаются существа, оставляющие позади себя кости и конские трупы…
Вдруг, точно из-под земли взявшись, Швейка окружили четыре пса и с поднятыми хвостами стали ласково напирать на него. Швейк погладил и потрепал их, разговаривая с ними в темноте, точно с детьми: