Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II
Шрифт:
— Я знаю всех ваших знакомых в Киеве,— не унывая, продолжал агент контр-разведки. Скажите, с вами был там один такой толстенький, а потом один тощий-претощий? Вот не могу никак вспомнить, как их звали и какого они были полка…
— Да вы не горюйте, — утешал его Швейк, — это может с каждым случиться. Где же человеку запомнить, как зовут всех толстеньких и всех тощих. Оно, конечно, тощих запомнить еще труднее, потому что большей частью люди на свете — тощие. Они, так сказать, образуют большинство.
— Товарищ, — жалобно отозвался провокатор, — почему ты мне не доверяешь? Ведь нас ожидает одинаковая участь.
— На то мы солдаты,—небрежно промолвил Швейк. — На то и родили нас наши матери, чтобы нас потом, когда оденут в военную форму, изрубили в крошево. И мы этому охотно подчиняемся, так как знаем, что наши кости не даром будут гнить. Мы сложим головы во славу его величества, нашего императора, и его дома, для которого мы завоевали Герцеговину. Наши кости превратят в крупку [49]
49
Костяной уголь.
Компаньон Швейка постучал в дверь и о чем-то пошептался с часовым, который крикнул несколько слов в канцелярию.
Вскоре после того явился фельдфебель и увел швейкова компаньона.
Уходя, этот гад громко сказал фельдфебелю, указав на Швейка: — Я его знаю. Это мой старый знакомый из Киева.
Целые сутки Швейк оставался один, исключая те моменты, когда ему приносили еду.
Ночью ему пришлось убедиться в том, что русская солдатская шинель теплее и больше австрийской и что вовсе не так уж неприятно, когда мышь обнюхивает ухо спящего человека. Швейку казалось, будто мышь что-то ласково шепчет ему. Это продолжалось до тех пор, пока его на рассвете не разбудили и не повели куда-то.
Ныне у него совершенно испарилось из памяти, что это был за трибунал, куда его доставили в то злосчастное утро. Однако в том, что это был полевой суд, нельзя было сомневаться. Заседателями были какой-то генерал, затем полковник, майор, поручик, подпоручик, фельдфебель и рядовой пехотного полка, который, впрочем, только то и делал, что подавал другим спички.
Швейка допрашивали недолго.
Больше всех проявил интерес к подсудимому майор, так как он говорил по-чешски.
— Вы изменили его императорскому величеству! — заорал он на Швейка.
— Иисус-Мария, когда же это? — изумился Швейк. — И как я мог изменить его императорскому величеству, нашему обожаемому монарху, за которого я уже столько выстрадал?
— Бросьте ваши шуточки! — рявкнул майор.
— Никак нет, господин майор, осмелюсь доложить, это не шуточки — изменить его императорскому величеству! Мы, которые военные, присягали нашему императору служить верой и правдой, и этой присяги, как поют в театре, я, как верный раб, не нарушал.
— Вот тут, — сказал майор, указывая на толстое дело в обложке, — у нас собраны все доказательства вашей вины. Эти «доказательства» почти целиком были доставлены субъектом, которого подсадили к Швейку.
— Значит, вы не желаете сознаться? — спросил майор, — Ведь вы же сами подтвердили, что, состоя на службе в австрийской армии, добровольно надели русскую военную форму. Поэтому я вас в последний раз спрашиваю: что толкнуло вас на этот поступок?
— Я сделал это по собственному желанию.
— Совершенно добровольно?
— Совершенно добровольно.
— Без всякого принуждения со стороны?
— Без всякого принуждения.
— Вы знаете, что вы погибли?
— Так точно, знаю. В 91-м пехотном полку меня уже наверно давно ищут, а только дозвольте, господин майор, рассказать, как бывает, когда люди добровольно надевают чужое платье. В 1908 году, в июле месяце, переплетчик Божетех с Пшичной улицы в Праге как-то задумал выкупаться в Бероуне. Ну вот, он разделся, сложил свое платье подле ивы и был очень доволен, когда в воде к нему присоединился потом еще один господин. Известно, слово за слово — познакомились, стали плескаться, возиться, брызгаться, да так и провозились до самого вечера. Потом чужой-то господин первым вылез из воды, потому что, говорит, пора ужинать А господин Божетех еще немножечко остался посидеть, а когда тоже собрался уходить и хватился своего платья, то вместо него нашел какую-то рвань, которую носят только бродяги; к ней была пришпилена записочка:– «Я долго колебался, что мне делать. И так как мы с вами так мило провели время в воде, то я сорвал цветок ромашки и загадал: да, нет, да, нет. Последний лепесток, который я ощипал, вышел «да!» Поэтому я и обменялся с вами одеждой. Вы не бойтесь надеть на себя мое барахло. Вшей в нем нет, потому что оно только на прошлой неделе было в дезинфекции в Добжише. А в другой раз вы получше следите, с кем купаетесь. В воде ведь каждый человек может выглядеть как депутат, а между прочим он, может быть, убийца или бандит. Вот вы тоже не поинтересовались, с кем вы купались, а только думали о купанье. Что ж, теперь к вечеру вода —
— Это точный адрес: Прага, № 16, Иосиф Божетех?
— Живет ли он там и по сие время, не знаю, — ответил Швейк, — но тогда, в 1908 году, он во всяком случае проживал по этому адресу. Он переплетал книги весьма недурно, но только они у него очень задерживались, потому что он их всегда сперва прочитывал, а потом уж делал переплет в соответствии с содержанием. Например, если он ставил на книгу черный корешок, то не надо было и читать ее, так как сразу было понятно, что роман кончался печально. Может быть, вам нужны еще какие-нибудь подробности? Да, вот, как бы не забыть: он каждый день сидел в ресторане «Уголок» и пересказывал содержание всех книг, которые получал в переплет.
Майор подошел к секретарю и что-то шепнул ему на ухо, после чего тот зачеркнул в протоколе адрес мнимого заговорщика Божетеха.
Удивительное заседание суда под председательством генерала Финка фон-Финкельштейна продолжалось.
Подобно тому как у некоторых людей бывает страсть собирать спичечные коробки, так у этого генерала была страсть назначать военно-полевые суды, хотя это в большинстве случаев противоречило уставу военного судопроизводства. Этот господин любил повторять, что ему не надо аудитора, что он сам назначает состав суда и что мерзавец должен быть через три часа уже на виселице. И пока он был на фронте, у него никогда не было недостатка в полевых судах.
Точь-в-точь так, как иного человека ежедневно тянет сыграть партию в шахматы, в кегли или в карты, так этот доблестный вояка ежедневно назначал полевой суд, председательствовал в нем и с большой серьезностью и радостью объявлял подсудимому шах и мат…
Отдавая дань сентиментальности, следовало бы отметить, что на совести этого человека был не один десяток человеческих жизней, в особенности на восточном фронте, где ему, по его словам, приходилось бороться с великорусской пропагандой среди галицких украинцев. Но с его точки зрения мы не можем говорить, чтобы у него был кто-нибудь на совести.
Дело в том, что у него именно не было совести. Распорядившись повесить какого-нибудь учителя, учительницу, попа или целую семью (конечно, по приговору военно-полевого суда!), он преспокойно возвращался в свою палатку, словно страстный игрок в бридж, возвращающийся из гостей и вспоминающий, как его взвинчивали, как он дублировал, контрпартнеры ре-дублировали, а он объявил «бридж», и как он выиграл игру и записал за онеры и взятки и к роберу… Он считал повешение чем-то простым и естественным, чем-то вроде хлеба насущного, частенько забывая при вынесении приговора даже произнести сакраментальную формулу: «По указу его императорского величества… суд… приговорил… к смерти через повешение», а просто объявлял; «Я приговариваю вас к повешению». Иногда он усматривал в процессе повешения даже комичную сторону, о чем изволил писать своей супруге в Вену: «...ты, моя дорогая, не можешь себе, например, представить, как я смеялся, когда на-днях приговорил одного учителя за шпионство к повешению… Для приведения приговора в исполнение у меня есть опытный человек с большой практикой, фельдфебель, который занимается этим делом ради спорта. Я как раз находился у себя в палатке, когда этот фельдфебель явился и спросил, где ему повесить осужденного учителя? Я ему говорю: на ближайшем дереве. И вот представь себе комизм положения! Мы были далеко в степи, где на много миль кругом только одна трава и ни одного деревца! Но что делать, приказ надо выполнить, поэтому мой фельдфебель взял учителя и несколко человек конных конвоиров и поехал искать какое-нибудь дерево. Вернулись они только под вечер, и вместе с учителем. Подходит ко мне фельдфебель и снова спрашивает на чем повесить учителя? Я его выругал, так как мои приказ ясно гласил: на ближайшем дереве. Ну, отложили это дело до утра, а утром является мой фельдфебель ко мне бледный-бледный и докладывает, что учитель ночью бежал из-под стражи. Меня это так насмешило, что я простил всех караульных, и еще пошутил, добавив что вероятно, учитель сам пошел искать для себя подходящее дерево. Так что видишь, дорогая Тереза, мы тут не скучаем; и скажи нашему сынишке, что папочка его крепко целует и скоро пошлет ему живого русского, на котором он может ездить верхом, как на лошадке. Ах, да, я вспоминаю еще один комический инцидент, моя дорогая. На-днях мы повесили одного шпиона, еврея. Этот субъект попался нам в таком месте, где ему абсолютно нечего было делать, и клялся и божился, что он — безобидный торговец папиросами. Итак, его повесили, но только на несколько секунд, так как веревка оборвалась; он свалился, тотчас же пришел в себя и завопил: «Ваше превосходительство, отпустите меня домой, ведь вы же меня уже раз повесили, а по закону меня нельзя два раза повесить за одно и то же дело». Я расхохотался, и мы отпустили этого еврея на все четыре стороны. Да, дорогая, у нас живется весело…»