Поколение зимы
Шрифт:
Однако были не только свои удручающие минусы, но и некоторые ободряющие плюсы. Вот посмотрите, шептались между собой оказавшиеся в одной камере два преподавателя Московского университета, филолог и биолог, при всех физических минусах, таких, как спертый воздух, вонь, отсутствие лежачих мест, есть и некоторые психологические плюсы. Прежде всего, когда вас вталкивают в такую камеру, вы неизбежно думаете: ого, народищу-то, я не один, я не один! И это – вы заметили? – ободряет. Ну, потом, вот эта очередность на нары и на парашу, разве это не проявления человечности? На миру и
Коротышка Мишанин, бойкий типус из московской шоферни, между тем действительно развлекался и других развлекал. Подбирался к новоприбывшему, деловито, то есть как на вокзале, спрашивал:
– А вы, товарищ, тут по какому делу?
Новоприбывший, взглянув на его деловитую физиономию, вдруг понимал, что его дело – это еще не конец человеческой цивилизации. Пожимая плечами, отвечал:
– Связи с польской разведкой. Не знаю уж, почему именно с польской, а не с какой-нибудь посолиднее. Может, потому, что у меня фамилия на «ский»? Словом, ПШ – «подозрение в шпионаже».
Мишанин с пониманием кивал, пожимал руку, перебирался к следующему новичку.
– А ты, друг, по какому делу?
– Вредительство, – охотно отвечал новичок. – Я, понимаешь ли, поваром работал на «Шарикоподшипнике», ну вот, конечно, у нас там заговор и раскрыли по отравлению рабочих, вот такие дела.
Мишанин и этому повару уважительно кивал, понимающе хмыкал: где пища, там, мол, и срок рядом гуляет, – подкатывался к мужичку с сидором, который тут выглядел чужаком среди городской публики.
– Ну, а ты, лапоть, тут за что?
Мужик, соблюдая платон-каратаевские традиции, добродушно смотрел на него.
– За Маркса, дорогой мой. В клубе лекция была «Есть ли жизнь на Марксе?», а я и спроси: на эту планету Маркс вербовка будет? В тот же день и взяли: ты, говорят, подрывал колхозное строительство, проявлял бухаринский троцкизм.
Мишанин бурно хохотал, валял мужичка за плечи, лез ему носом в сидор: как там насчет сальца-то, марксист? Хорошее у нас пополнение в этот раз, товарищи: польский шпион, вредитель-отравитель, троцкист-бухаринец-марксист!
Заклацали засовы, дверь отворилась, два чекиста вошли в камеру, из коридора рявкнул третий: «Градов, на допрос!»
От стены отделился Никита. Он был уже еле жив: допросы шли ежедневно, если не дважды в день.
– Держись, комкор, – шепнул ему вслед Мишанин, хотя сам-то на допросах вовсе не держался, весело подписывал весь несусветный вздор, что подсовывал ему следователь. «Держись, комкор», однако, здорово звучало, в этом, очевидно, он чувствовал какую-то поэзию энкавэдэшной тюрьмы и потому всякий раз бормотал вслед волокущемуся на избиения призраку: «Держись, комкор!»
Сквозь лестничную шахту вдруг, словно хвост огня, пролетел истошный крик: «Никита!» Комкор, влекомый двумя чекистами, чуть запнулся. Усиленный резонансом лестницы крик с нижнего этажа долетел до его ушей, словно сквозь вату бессмысленных и немых слежавшихся лет, и вдруг осветил на миг картинку детства: он с другом Холмским выгребают на ялике к излучине Москвы-реки, а маленький Кирилл отчаянно кричит с берега – его забыли!
Кирилл, тоже ведомый двумя мордоворотами, забыв обо всем, бросился к перилам. Только что на площадке лестницы, два марша вверх, мелькнула любимая душа, старший брат. Никого уже не было видно, но он все еще махал рукой и кричал:
– Никита! Я тебя видел! Никита, брат!
Растерявшиеся было стражи отдернули его от перил. Он и к ним обернулся с изумленно-радостным выражением, будто увидел брата по меньшей мере на палубе прогулочного теплохода.
– Товарищи, я только что видел там моего брата!
Один страж ударил его рукояткою пистолета меж лопаток, другой въехал коленом в пах. Упавшего начали деловито обрабатывать кирзовыми сапожищами. Покряхтывали:
– Волк тебе товарищ! Свинья тебе брат!
Потом потащили нарушившего инструкции зека по полу к открытому солдатскому сортиру.
– Сунь его ряшкой в парашу! Пусть говна пожрет, троцкист!
Никиту через час, полуживого, швырнули обратно в камеру. Лицо, шея и грудь были в крови, глаза – раздутые пузыри, межножье тоже темное, мокрое – то ли кровь, то ли моча, не разберешь.
Тут же ему освободили нижние нары, положили на спину, вытерли тряпкой кровь, дали попить. Комкор не стонал, не понятно было даже, чувствует ли он боль. Несколько минут спустя он начал бормотать. Мишанин пригнулся, услышал что-то несуразное: «... от – Завгородина – двухдневный – паек – хлеба – пачка – махорки – от – Иванова – кочегара – шинель – от – Циммерман – папиросы – от – Путилиной – пара – сапог...» Мишанин почесал в башке – не этого ждешь от комкора в бреду.
Филолог шепнул биологу:
– Вот уж это, знаете, выше моего понимания. Никогда не думал, что наши будут прибегать к таким пыткам.
Биолог посмотрел на него, улыбнулся. Дожить до сороковки, угодить в Лефортово и все еще удивляться «нашим»!
– Да это и не пытки вовсе, мой дорогой, а «двадцать два метода активного следствия», как объяснил мне мой следователь. Ежовые рукавицы, смеялся он. Сейчас их опробывают на самых упорных, а потом и в массовое употребление пустят, на нас, грешных.
Филолог содрогнулся:
– Не знаю, как вы, а я и минуты не буду этого терпеть, подпишу все, что предъявят, пусть расстреливают!
Биолог с тоской посмотрел на коллегу из преподавательского состава МГУ:
– Есть вещи пострашней, чем собственный расстрел, мой дорогой.
Филолог ответил на это мало слышным, но страшным мычанием, будто челюсть ему разорвала ужасающая боль в корнях зубов. Нет-нет, расстрел, надеюсь, будет только расстрел, ничего больше...
Из дальнего угла камеры послышался смех. Там вездесущий Мишанин рассказывал, как он сам сюда попал: