Покров
Шрифт:
Гейчиха часто и помногу молилась. В сумерках своей хаты – даже днем там было темно – она зажигала лампадку и стояла возле иконы. Первым об этом узнал Павел. Заливаясь своим смехом, он рассказывал нам и потом придумал – и мы все согласились, да и не согласились, а так: просто слушали, чтобы потом это сделать. Павел принес велосипедный насос и показал, как далеко он брызгает водой. Мы тихонько подкрались под окна Гейчихи; она стояла перед иконой, точно глухая. Кто-то отогнул гвоздики от оконного стекла и вытащил его. Мы сразу почувствовали запах ее хаты, он был такой же, как на чердаке, – затхлый запах сырой глины. Павел прицелился насосом в лампадку и изо всех сил нажал. Струя ударилась с громким шорохом, разлилась о стену. Лампадка потухла, мне показалось,
После этого мы целое лето бегали с насосами – брызгались. Мишка рассказывал, что сидел с насосом на крыше своего сарая – сарай был возле самой улицы, – и, когда шла рядом Гейчиха, он сверху обдал ее струей воды. Мишка изображал, какое было у нее лицо. Было похоже.
Это все я вспоминаю сейчас. Не знаю, почему – не знаю, после чего это началось. Может быть, после одного моего недавнего сна. Мне снилось, что я в бреду – падаю, меня кто-то подхватывает, поддерживает. Я радуюсь этому и поддаюсь силе, которая медленно и настойчиво меня сваливает в мягкое забытье. И вижу много-много мелких огоньков или иголочек – не помню. Кто-то мне говорит: «Это твои клетки – клетки твоего тела». Я напрягаюсь, вглядываюсь в них, но ничего не могу рассмотреть, и эти иголочки начинают меня колоть – потихоньку, сильней – во все мое тело. И я, показывая на них рукой, кричу: «Не может быть – это не мои… Не знаю… Они были до меня, они были всегда. И вот сейчас…»
И сейчас я опять вспоминаю то утро после пожара. Уже сложили все, что осталось от Гейчихи, в мешок и увезли, уже расходились потихоньку люди. И только запах гари, запах мокрой и обожженной глины висел надо всем. Так пахнет в бане, если, поддавая пару, попадешь водой на стенки печки.
Вставало солнце. Казалось, в свой красный цвет оно вместило и силу ночного пожара. А может, наоборот – потускнело. Глаза устали за ночь и не умели различить.
9
ОТЕЦ
Я никак не могу понять: в чем я виноват перед ним? Я постоянно чувствую, что не могу смотреть ему в глаза – отец смотрит на меня, что-нибудь говорит, а мои глаза бегают во всему его лицу. Я стараюсь их успокоить, остановить – они не слушаются. Словно я утаил от него что-то важное, и ему тяжело. А я уже ничем не могу это заглушить – свою вину. И уже поздно…
Как бы я хотел вернуться в то время, когда не чувствовал ничего подобного! И что изменилось во мне с тех пор?
Он не давал мне много работать, но брал с собой повсюду. Когда косили в лесу сено, я сколько-нибудь помогал – поворачивал, подносил. А потом, когда нагружали сено на телегу и странно было видеть над маленькой лошадью такую огромную гору, отец подсаживал меня наверх; быстро перебирая руками и ногами, я карабкался по плотному сену. Отец обходил воз, становился ногой на оглоблю, потом на спину лошади, подтягивался и, словно споткнувшись, падал лицом вниз рядом со мной. Уже начинало темнеть, мы ехали медленно. Шуршали по песку колеса где-то внизу, поскрипывал на лошади хомут при каждом шаге, и казалось, нет ничего лучше и правильнее этого звука. Я ложился на спину. Сильно пахло сеном и отцовским потом. Я любил этот запах и знал: когда вырасту, буду косить, сгребать сено и так же будет пахнуть мое тело.
На небе уже загорелись звезды – голова моя дрожала, и каждая звезда превращалась из точки в подвижную фигурку.
Мы ехали по дороге; слева был лес, справа – поле, и далеко за ним засветилась окнами наша деревня. Толстые ольхи стояли близко у дороги, ветки с редкими листьями медленно приближались к нам – мы с отцом пригибались, ложились плотнее к сену, и ветки шуршали над нами, приглаживая нас вместе с сеном. Я вспоминал, что отец так приглаживал назад свои волосы – ладонью.
Лошадь сама выбирала дорогу, а мне все равно нравилось держать в руках вожжи, чувствуя, как они подрагивают при каждом шаге.
– Не натягивай, ослабь немного, – негромко говорил отец, и я отпускал вожжи еще больше, радуясь тому, что он сказал и что я так и сделал, – и это было как-то необходимо, в такие минуты мне становилось свободно.
Возле речки был поворот с небольшим подъемом – лошадь сама все поняла, напряглась, и поспешно заскрипел хомут, быстрее зашуршали колеса, вот мы уже на мосту. Под мостом бесконечно и негромко шумела вода, переливаясь через плотину, – оттуда выплывал чуть заметный туман.
Огни деревни уже выстроились в светлую линию – мы подъезжали к началу улицы. И я вспомнил, что всю дорогу хотел что-то сказать отцу.
– Пап, а правда, все люди догоняют друг друга?
– Как догоняют? – Отец взял у меня вожжи и сел, выпрямив спину.
– Ну, вот когда-то ты был старше меня в миллион раз – когда мне было только несколько минут, я только родился, а ты уже прожил несколько миллионов минут. Так?
Отец улыбнулся: «Ну».
– А сейчас мне десять лет, а тебе сколько – сорок, да? Ну так смотри – сейчас ты старше меня в четыре раза. Был в миллион, а сейчас – всего в четыре. А дальше – еще в меньше раз будешь старше. Вот я тебя и догоню.
Отец помолчал, потом спросил:
– Это ты сам придумал?
Мне показалось, тут что-то не так, и я сказал:
– Нет, это Ленька из нашего класса так говорил. – И не знаю, почему я так сказал.
– Да, наверное, так и получается.
Мне стало обидно, что я придумал про Леньку. И захотелось еще что-нибудь сказать. Мне нравилось, что отец меня слушал спокойно, не переспрашивая, будто маленького. Я любил разговаривать с ним, старался, чтобы у меня получалось, как у него. Показывая на копну сена, я говорил: «На месяц корове хватит, да, пап?» Или: «Тут пудов тридцать будет, да?» – и радовался, когда почти угадывал.
Я встал на колени, держась за плечи отца. Мы уже въезжали на нашу улицу. Под правой коленкой что-то неудобно свернулось, и я вспомнил, что сегодня, зацепившись за какой-то сук, я оторвал латку – она болталась и вот сейчас скомкалась под коленом.
– А хорошо, что мы в бедности выросли, а, пап? – неожиданно сказал я.
Отец о чем-то думал и даже вздрогнул, повернув ко мне голову.
– Что? В какой бедности?
Я не знал, что говорить, но слова как-то сами…
– Ну вот у нас не всего хватало – одежды там, игрушек у меня почти не было. Одежду я после Коли всю донашивал… – И я поспешил дальше, словно доказывал: – Так вот и хорошо, что так. Другие растут, у них все есть, так зато они плохими растут. А мы не будем зазнаваться, характер лучше будет…
Я не знал, откуда это все беру, – слышал ли где или еще как. Не хотелось больше говорить. Глянул на отца, а он кашлянул, сглотнул, выдавил: «Ну».
Подъехали к дому. Все выбежали встречать. Мы развернулись, стали плотно к самым воротам. Сейчас мне кажется, что я знаю, почему не хотелось тогда слезать – словно виноват я был перед всеми, кто там внизу, – отец уже слез, ходил вокруг воза, отвязывал веревки.
– Ну, слезай осторожно, не прыгай.
А мне было стыдно, хотелось лечь в сено вниз лицом и лежать так долго, пока не пройдет время, пока не забудут все, что я плохой и сделал что-то не так. Мне казалось, в лесу отец целый день ругал меня – может, я грабли поломал или еще что плохое сделал… Однажды я пилил с отцом дрова, пила соскочила – и прямо ему по руке… Я смотрю, как кровь медленно выступает – ровной цепочкой, – знаю, что это я виноват, и все замерло внутри меня, словно стал я ему сразу чужой. Потом долго не мог я смотреть на его перевязанную руку и не мог с ним ни о чем говорить.