Покров
Шрифт:
Я спрыгнул, больно ударившись пятками о землю, не устоял и упал. Сразу подхватился и пошел домой кругом, через другую калитку. Латка болталась на ноге – я нагнулся, рванул ее и спрятал в карман.
В тот вечер я раньше всех лег спать. На дворе еще ходили, подгребали рассыпанное сено, вот звякнули вилы – кто-то зацепился за камень, отъехала телега – это отец погнал лошадь на колхозную конюшню, – а я лежал под одеялом, затаившись и прислушиваясь ко всему, что делалось за гулкой стеной.
Я представил, как отец быстро едет по деревне, телега тарахтит, подпрыгивает, а отец все больше подгоняет, хотя лошадь и без того быстро бежит, чуть
Я хочу соскочить с кровати, одеться и бежать по улице навстречу, откидываю одеяло и слышу, как в соседней комнате разговаривает отец:
– Еще бы пудов сорок – и можно зимовать…
И я понял, что задремал. Открылась дверь, вошел отец. Наклонился надо мной.
– Заболел, сынок? Что ты так рано лег? Уморился, наверно, целый день на ногах. Ты спишь?
Я лежал с закрытыми глазами и ничего не говорил. Хотелось говорить, и знал, что сейчас скажу – вот-вот… А отец поправил одеяло, поцеловал в голову и ушел, тихонько притворив дверь.
Я лежал и знал, что сейчас заплачу. И ждал этого, не хотел сдерживаться – что-то медленно подплывало, становилось легко и жалко, и я почувствовал, как искривляется лицо, успел еще подумать: «А можно без этого плакать?» – и заплакал. Слезы были горячими, я их размазывал руками. Потом сложил руки на груди и думал, что так я буду лежать мертвый завтра утром – придут все в спальню и станут плакать, бабушка еще скажет отцу: «И руки правильно сложил – какой дитёнок был… Не уберег ты, Миша…»
Я повернул голову и сразу ощутил, какая мокрая подушка. И вспомнил, как давно, зимой, лежал на этой кровати больной. У меня была большая температура, когда я спросил, какая, мать заплакала и сказала: «Ой, сыночек, сгораешь, сорок и пять…» Я удивился, как легко моему телу – я его не чувствовал, мне было так легко, что я на всю жизнь запомнил эту легкость; я думал: «Почему они плачут, мне же не больно?» Закрыл глаза, а перед глазами – серая чернота, и по большому полю едет телега. На ней сидим мы с отцом. А рядом идут дед с матерью. Мать плачет, наклоняется ко мне, говорит: «Потерпи, сынок, скоро уже». Дед держит вожжи и идет неторопливо. А я хочу поднять голову, чтобы увидеть коней, которые нас везут, – и не могу, голова не слушается, я даже напрячься не могу… И отец ее снизу поддерживает, а все равно она как не моя. И перед нами вдруг – огромная река, но переправы нет. Я спрашиваю: «Как мы переедем?» А кто-то только гладит меня по голове и говорит: «Скоро, скоро, сынок…» Я очнулся, почувствовал опять, как легко мне – что и рукой не хочется шевелить, посмотрел, а у кровати склонился отец и гладит мою голову. «Наверное, стоит на коленях», – подумал я.
Я хотел что-то сказать, но было так легко, я не чувствовал себя и не чувствовал слов…
Теперь я вспоминал все это и, засыпая, представлял, как завтра меня здесь увидят мертвым. Руки мои были сложены на груди, и легко было всему телу – как тогда, в бреду…
Я просыпался одними глазами. Открывал только глаза, а тело оставалось таким же, как во сне. Если сразу пошевелиться, тогда и тело появлялось внезапно. Но я подолгу лежал, не двигаясь – не заставляя себя. Смотрел в окно и тихонько ждал, когда перестану быть легким.
За окном спокойно и неподвижно застыли ветви яблони, натянутые провода. Трещина на стекле тоже застыла в покое – пробежала однажды по стеклу и остановилась, не зная, что делать дальше. Все видимое пространство закрывал стеной соседский дом. На стене были остатки штукатурки – я вспоминал, как совсем маленьким, когда еще ни разу не был на улице, смотрел в окно, видел ту стену и думал о ней. Наверное, я хотел думать о том, что было за стеной, но получалось, что я думаю о ней. И когда слышал разговоры старших о школе, о магазине, перед моими глазами была эта стена – она всплывала, как наяву, своей рыжей штукатуркой.
И каждое утро мои глаза останавливались на этой стене. Я лежал, не двигаясь и не мигая, – не знаю, сколько времени это длилось. И часто бывало, что вдруг я вскакивал, быстро одевался – куда-то спешил, будто опаздывая.
Наверное, так было и в то утро.
Солнце светило резко, и тени от дома, от забора были прохладными. Я пробежал по тропинке под окнами – к калитке, словно ожидал кого-то за ней увидеть. Соседский дом со своей стеной остался в стороне. Улица была пуста – и в одну, и в другую сторону.
Во дворе отец клепал косу. И мне тоже захотелось взять в руки молоток. В сенях никого не было – это меня обрадовало. Тихонько я опять вышел на холодную и твердую тропинку под окнами. Приятно было чувствовать рукой тяжесть молотка.
В траве под забором жило много маленьких рыжих мурашек – они ползали всегда по тропинке, по крыльцу – везде. Я присел на корточки и стал следить за ними. Я представлял себя таким же маленьким: травинки для меня были деревьями, я видел рядом с собой мурашек. Они казались такими же большими, как люди.
Кусочком стекла я выкопал маленькую ямку и направлял к этой ямке мурашек. Я преграждал путь каждой из них; они поворачивали и оказывались в огромной для них впадине. Мурашек там было много, и они расползались. Но я закрыл ямку сверху стеклом и смотрел, как мурашки скатывались вниз, как сталкивали друг друга – одна защемилась под самое стекло – мне казалось, что слышен ее писк… А внизу копошилась рыжая кучка – мелькали лапы, усы. Я думал: «А знают они, что я не насовсем их закрыл? Наверное, злятся друг на друга, что сюда попали…»
За домом стучал молотком отец – звенящие металлические удары доносились откуда-то сверху. Я отодвинул стекло в сторону; мурашки выползали, недоверчиво двигали усами и спешили поскорее от этого места. И я словно вспомнил, что у меня в руках молоток, – невысоко его поднял и опустил на одну мурашку, она была последней, вылезшей из ямки. Я видел, как в центре вмятого молотком квадрата быстро шевелились лапки. В воздухе звонко разносились звуки клепаемой косы, эхом отзывались от соседского дома. И глухо стучал молоток по земле, оставляя после каждого удара аккуратный квадратик с рыжей точкой в самой середине.