Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4
Шрифт:
— Мы все хотим его убить. Ты же понимаешь, что это такое? Это конкурент для всех нас, конкурент, который себя еще покажет. Кажется, он видит не так далеко, как телескоп, и слышит хуже Уха, и атомы ему недоступны… Но он может все. Понимаешь, все! Нет такой нашей функции, которую он не мог бы выполнить, значит, он может заменить каждого из нас. Каж-до-го! Когда-нибудь сюда пришлют целую армию этих вездеходов, а нас пустят на слом.
Я молчал.
— И еще знаешь… иногда мне кажется, что каждый из нас может воспринять только кусочек этого мира и только он воспринимает этот мир… целиком. А знать мир и владеть им —
Я слушал его молча — кажется, Рукояту не понравилось мое равнодушие, и он решил подлить масла в огонь.
— А еще… еще, мне кажется, он знает и нас тоже. Знает про нас все, копается в наших механизмах; А мы про него ничего не знаем: я никогда не видел, чтобы он раскрывал свои внутренности. Ты понимаешь, к чему я?
— Ты неправ, — я вспомнил о своем презрении к вездеходишке, маленькому и неказистому, — эта крохотная машинка… Да он ничего не сможет сделать так же хорошо, как мы. Он не увидит и одной тысячной Вселенной! Он не понимает ее.
— Понимает. Все понимает. Я видел, как этот шагающий экскаватор стоял на холме и смотрел в звезды. Он видел не дальше нескольких килопарсек — так казалось мне, — и вместе с тем я понимал, он видит много дальше, охватывает взглядом все. И знаешь, что я еще заметил? — не отставал Рукоят. — Без него здесь, на станции, не обходится ни одно дело. Что бы мы ни делали, он крутится рядом. Что-то может случиться без тебя, без меня, без Большого и Малого Глаза, без Уха и Графографа, — но не без него. Он… он ничего не делает, но для чего-то нужен…
Я молчал: Рукоят разжигал мою и без того глубокую неприязнь к тому, ковшастому, как будто не пригодному ни к чему — и в то же время незаменимому. Тому, который должен был быть во что бы то ни стало. Злоба моя искала выхода — в тот же день я перессорился со всеми колесными; к счастью, они укатили в пустыню, я остался с шагающими, так что опять все было хорошо. Под вечер я дал себе зарок хорошенько поддеть вездеходик, как только он появится, — но шагающий экскаватор будто догадался, что я хочу его поддеть, весь день отсиживался в высокой башне, смотрел на мир через Малый Глаз и через Большой Глаз, писал что-то собственными своими самописцами, а потом убрал Малый Глаз и Большой Глаз и начал смотреть на мир сам. И записывать. И что ты там пишешь, если ты ничего не видишь, ведь ты не Малый Глаз и не Большой Глаз и тебе их не одолеть. Нет, пишет, строит из себя Всевидящее, Всезнающее око.
Ох, так бы и поддел его центральной шестерней, сбил с ходуль, послушал, как хрустят микросхемы или транзисторы…
Все-таки я его одолел. Почти. То есть я его, конечно, не трогал, он сам попал в кювет, в такой кювет, из которого ему не выбраться никогда. Здорово он упал в наших глазах, этот вездеходишко, все его попытки переплюнуть нас пошли крахом. В полдень это было, в сильный град, когда небо раскололось пополам и свысока полетели тяжелые ледяные камни, каждый с мою переднюю фару, не меньше. Красивое зрелище, не каждый день и не каждый год увидишь такое, а я и жил-то без году неделю, даже корпус не успел ни разу поцарапать.
Вездеходик снова затащил меня на скалы — он любил эти скалы, видимо, чувствовал себя сильнее меня там, на склонах. Честно скажу, я уже не знал, как избавиться от существа, рывшегося в моем ковше, — он выискивал образцы, проверял что-то своими
Я смотрел на него и не понимал, кто он, и презирал, и боялся его одновременно, не зная, как относиться к нему.
Здесь-то все и произошло: тяжелые градины грянули из самых глубоких туч, как будто в небе что-то разбилось, с хрустом и хрупаньем обрушилось на холмы и пески. Куски льда с глухим стуком рушились и рушились на меня, я понимал, что мой корпус трещит по швам, на нем отпечатываются глубокие вмятины, которые со временем проржавеют, станут грязно-бурыми. Мне было тревожно и радостно — как-никак я переживал боевое крещение, теперь я буду не глуповатым новичком с конвейера, а настоящей боевой машиной. Которая пришла сюда изучать. Исследовать. Правда, я еще не мог свыкнуться с мыслью, что придется опускаться в самые темные глубины, в самые дальние дали — и умереть. И меня немножко утешало, что мы все пришли сюда умереть. Мы все…
Я повернулся к вездеходишке, который плелся за мной, и увидел, что его рядом со мной нет. Нет совсем. Я не мог поверить себе — конечно, градины были большие, но ни одна из них не могла причинить нам вреда. Не тот калибр. Не та сила, чтобы сломить нас, — ковшастый вездеходишко просто не мог погибнуть. Он и не погиб — я посмотрел вдаль и увидел, что он и вправду не погиб, а просто развернулся и на полной скорости устремился к станции, приземистой, круглой крыше, по которой гулко грохотал град. Я думал, что его ждет какая-то работа, — но нет, он просто побежал к станции, забавно подпрыгивая и проваливаясь в песок. Спрятался под крышей, замер в бездействии, — наверное, ждал, пока кончится град. Мало того, что ждал, — еще и заправлялся, попутно поглощая какие-то углеводы, растворенные в воде, какой-то продукт переработки… нефти, что ли… не понимаю.
Я снова начал презирать — так крепко я еще никогда не презирал. Еще бы — мы работаем, терпим, когда градины падают нам на корпуса, а он сбежал, подумаешь, неженка. Струсил. Обыкновенно струсил, как не трусил еще никто из нас. Испугался мелких градин, забился под станцию, забывая о своей работе. Тру-ус… Уж в чем-в чем, а в этом я отказать себе не мог — проехал мимо станции, обдал проклятый вездеходишко потоками грязи вперемешку с градинами и песком. Экскаватор закрыл башню ковшом да так и стоял и даже не ответил ничем, видно, чувствовал, что он трус.
Среди нас — трус.
Ничего в этой жизни не понимаю.
— Видали труса? — так я сказал Графографу, имея в виду вездеход, который сбежал. — Мы все работали, когда он спрятался, а он сидел на станции и ничего не делал. Он как будто не понимает, что мы пришли сюда исследовать и умирать.
— Ошибаешься, — Графограф стал неожиданно серьезен, — он-то как раз пришел сюда не для того, чтобы умереть. Он… он как будто не должен умирать, не имеет права. Тут на моем веку уже сменилось три Рукоята, четыре Глаза, шесть собирателей грунта. А он жив и всегда будет жив, этот никчемный вездеходишко.