Поле битвы (сборник)
Шрифт:
– Ну, ты совсем дурной пацан… Этим разве можно сдаваться. Это если бы с американцами, или англичанами воевали, – мечтательно закатил глаза Бедрицкий. – Тем любо-дорого сдаться, у них в тюрьме лучше, чем у нас на воле. А этим зверям… ислам заставят принять, издеваться будут, нее. Я вот чего… слушай, – Бедрицкий понизил голос и опасливо обернулся, хотя ближайший пост находился метрах в трёхстах, и к ним даже по ходу сообщения невозможно подойти незамеченным. – Как думаешь, если в ладонь себе стрельнуть, это больно?
Дроздов выплеснул воду из котелка за бруствер.
– У тебя что, крыша съехала… себя калечить?
– Так ведь наверняка комиссуют, или в госпиталь надолго ляжешь. А война
– Дурак, за членовредительство судить будут. И искалечишься и в дисбат загремишь, – Дроздов тщательно отмывал скользкую после киселя кружку.
Дроздов не принимал всерьёз заявлений Бедрицкого, тот, чем ближе к вечеру, заводил подобные разговоры, постепенно скисая, и к темноте уже ничем не напоминал человека решившегося на самострел, а скорее побитую смертельно напуганную собаку. Он всегда шёл в дозор в паре с Дроздовым, зная, что тот никогда не проболтается о животном страхе, заставляющим его с наступлением темноты забиваться в угол окопа и всю ночь дрожать мелкой дрожью.
Сплошной линии обороны здесь не было. В обязанности дозорных входило, вовремя заметить противника, поднять тревогу по телефону, или, открыв огонь, вызвать подкрепление. Правда, на этом рубеже до столкновений пока не доходило. Будучи обнаруженными, боевики сразу же отходили в «зелёнку», не желая принимать бой на открытом пространстве.
Вот-вот должно начать темнеть, и надо спешить с чтением письма. Дроздов вздохнул, достал помявшийся в кармане конверт. Увидев его, Бедрицкий, встрепенулся:
– Что, почта была?
– Да, вот письмо от матери получил.
– А мне… мне не было?
– Не знаю, Галеев вот сунул… больше ничего не сказал. Нет, наверное, он же знает, что ты со мной в наряде.
– Что они там суки вола за … тянут. Обещали же. Тут каждую минуту под смертью, а они там… сволочи.
Бедрицкий, как и Дроздов рос в «неполной» семье, без отца. Но у матери, универмаговской продавщицы, по его словам, всегда были хахали и нынешний со связями, обещал помочь.
Дроздов разорвал конверт и вынул пачку сложенных вдвое тетрадных листов, исписанных знакомым округлым почерком.
2
«Толенька, сынок, здравствуй. Наконец-то дождалась от тебя письма. Пиши как можно чаще, чтобы ни случилось. Господи, ты всё-таки попал в это пекло. За что такое наказание? И без того я всей жизнью наказана, тебе-то за что? Видно весь род наш невезучий. Прадеда твоего кулачили, а богаче его не трогали, деда на войну с язвой забрали, а его дружкам здоровым бронь сделали, он в могиле давно, а они, некоторые, и по сей день живы и здоровы.
Прости сынок, понесло меня, но не стану зачёркивать, рвать, и новый лист начинать, боюсь, остановлюсь и потом уже не смогу написать всё что хочу, духу не хватит. Ты прости меня Толя, что не сумела тебя от Армии уберечь. Кляну себя за дурацкую стеснительность мою. Господи, ведь у матери на первом месте должно быть её дитя, а всё остальное ерунда, чушь, мишура. Ведь знала, что новая война с чеченцами неизбежна, но думала, что ещё не скоро и ты успеешь отслужить. Забыла, что мы все невезучие, на авось понадеялась…»
Начался обстрел. Работал «ГРАД» с вершины горы. Воющие искрящиеся снаряды проносились над головой и отзывались эхом разрывов где-то за «зелёнкой». Продолжавшийся минут пятнадцать обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, – видимо корректировщики сообщили что «духи» покинули обстреливаемый «квадрат». Тут же над вершинами гор проплыли несколько «вертушек» туда, куда только что летели снаряды.
Содержание письма пока что соответствовало ожиданиям. Дроздов с некоторым усилием вновь заставил себя читать – до конца послания было ещё далеко.
«… Могла, могла я тебя сынок избавить от призыва, наскрести, занять деньги, к отцу твоему, наконец, обратиться, сунуть кому надо, чтобы болезнь тебе выдумали, многие ведь так поступали. Прости, прости меня дуру, с принципами моими, будь они прокляты. Тебе, конечно, мои причитания не помогут, но я хочу хоть отчасти искупить свою вину перед тобой. Сейчас, конечно, всё от тебя зависит. Толя, сыночек, сделай всё, что в твоих силах, но останься жив, вернись оттуда. Прости за всё, за то, что рос без отца, детства нормального, даже образования я не сумела тебе дать, прости. Но сейчас надо думать о том, как тебе выжить, и для этого я хочу поделиться своим опытом. Не знаю, поможет ли это тебе, но сейчас это всё, что я могу для тебя сделать…»
– Что мать-то пишет? – спросил Бедрицкий, пытаясь сосредоточиться на мытье посуды.
– Да так, переживает, – не отрываясь от письма, ответил Дроздов.
– А моя не переживает. Я уж, сколько писем отправил, а она на три письма одним отвечает. Некогда, хахалей своих ублажает, сорок пять уже, а всё никак не нагуляется. Плевать ей, что меня тут каждый день угробить могут.
– Не может мать так к сыну относиться, – оторвался от чтения Дроздов.
– Ты мою не знаешь. Я ей на … не нужен. Она мне сколько раз говорила, что я ей всю жизнь испоганил, из-за меня её замуж никто не взял.
– Всё равно не может, – убеждённо повторил Дроздов. Он встал, и осторожно выглянув из-за бруствера, убедился, что всё вокруг спокойно, хотя и без того днём активности от «духов» было ожидать трудно. Он сполз назад, в окоп и возобновил чтение.
«… Прошу тебя отнестись к тому, что расскажу дальше серьёзно, это может тебе пригодиться. Ты ведь знаешь, что я училась в Краснодаре, в пединституте. Там работала старая знакомая твоей бабушки, она и помогла мне поступить. Но то, что меня вместе с несколькими другими выпускницами по распределению направили в Чечню, тогда это была Чечено-Ингушская АССР, я никому никогда не рассказывала. Слухи про тамошние ужасы уже и тогда ходили, но они казались настолько невероятны, особенно для меня, приехавшей из центральной России, что я бы в них никогда не поверила, если бы сама не увидела. В то время отказаться от распределения, означало почти преступление, и мы поехали в этот райцентр, не хочу даже называть его, там везде, где большинство населения составляли чеченцы и ингуши, творилось то же. Власть же посылала нас, молоденьких девчонок, так же, как в обычный русский город или село. Тогда я сбежала буквально через несколько дней, как приехала, не успев даже выйти на работу. Потом имела массу неприятностей, даже диплома лишить грозили. Позднее, я узнала, что пережили мои подруги, там оставшиеся. Те из них, кто не находили чеченцев, которые за постель соглашались стать их защитниками и покровителями, подвергались каждодневным оскорблениям днём, а ночью баррикадировались в общежитии и выдерживали настоящую осаду, потому что к ним постоянно рвались местные джигиты. И всё равно насилий многим избежать не удалось, как правило, групповых. А потом женщины чеченки плевали им в лицо в школе и на улице, а мальчишки, их же ученики, швыряли камнями. Жаловаться, писать куда-то их отговаривала местная администрация, просто запугивали, и они молчали. И вырываясь оттуда, они молчали о своём позоре, молчат по сей день, и никогда не признаются.