Полет на спине дракона
Шрифт:
Однажды, после усиленной молитвы, он вдруг возомнил себя бессмертным, чуть ли не божьим сыном. Прорицатели всех мастей, перепуганные бесконечными казнями, сообщали ему на этот счёт только обнадёживающие пророчества. Когда-то Величайший наказывал за криводушие, за лесть, но теперь никаких возражений и слышать не хотел — помудрел с годами. Всё это было ещё полбеды, но тут явился из-за синих гор даосский старец Чань-чунь...
Честно говоря, об этом Юлюю Чуцаю было больно вспоминать, потому что в появлении выжившего из ума «мудреца» была его вина. Хотел как лучше, а получилось...
Дело в том, что Чингис,
Тогда и появилась эта идея — притащить сюда знаменитого старца-даоса Чань-чуня, о котором шла молва, что он знает тайну бессмертия. Думали, тот хана обнадёжит, всё, что от него требуют, пообещает. Люди Юлюя Чуцая, сопровождавшие Постигшего Суть, уж как только ему ни намекали — что именно должен сказать Мудрейший, чтобы хан вознёс его общину до небес. Замысел строился на том, что у Носителя Высшей Мудрости осталось хоть немного мозгов, чтобы понять: пока Великий Хан жив, ему можно сулить бессмертие, а помрёт — так о том, что смертен, уже и не узнает.
Однако Чань-чунь оказался честен и глуп, как тот мерин, которому нет дела, кого он везёт, — хозяина или вора. На трепещущий вопрос Величайшего уронил мудрец ему на сердце неподъёмную правду: «Средства против бессмертия НЕТ». Уронил и ускакал, довольный, в свои дикие горы. И невдомёк дураку, что сия тяжёлая правда (в которой не сомневается ни один человек в здравом уме) стала «средством против бессмертия» для очень многих.
Темуджин с тех самых пор как взбесился — казнил всех подряд направо и налево. Сам Юлюй Чуцай едва уворачивался от его гнева. Казалось, Потрясатель решил отомстить даже траве за то, что та будет глазеть на солнце, когда хан уже покинет этот мир.
Да, в последнее время Темуджин был явно нездоров и ринулся на войну с тангутами с какой-то совсем новой, болезненной страстью. Раньше ему нравилось прежде всего побеждать, теперь же главное было в том, что он убивал, давил. Подобно тому, как пропойца заливает тоску вином, Темуджин, казалось, заливал её свежей кровью. Даже ближайшие приближенные — Субэдэй и Джелмэ, которых с восторгом называли «псами-людоедами» (пример для подражания юношам) — всё чаще озабоченно переглядывались.
В землях тангутов монголы вели себе уже совсем не по-варварски, а как культурные люди. Убивали не хаотично, не в горячке боя, а планомерно и трудолюбиво, как когда-то это делали предки Юлюя Чуцая кидани. Нет, даже не так, а подобно тому, как поступают в завоёванных землях образованные китайцы. В этом (последнем для Темуджина) роскошном пиршестве грифов монголы были способными учениками.
Как-то раз Тулуй, любимый сын Темуджина, поймал проблеск хорошего настроения хана, редкостный теперь, как алмаз среди пустой породы. Он сделал попытку отговорить Величайшего сурово наказывать сыновей
— Отец, они верны тебе до могилы и просят прощения за ошибки своего эцегэ. Один из них — Бату — очень способный воин и прибыл положить у твоих ног всю свою жизнь без остатка. Не лишай их своей милости, прости. Они доблестно стерегут твои северные границы.
Из всего сказанного Темуджин услышал отчётливо только слово «могила».
— «Могила!!» — исказилось его лицо. — Вы все хотите моей могилы!!! Нет, нет... Вон отсюда! — заверещал он на испуганно отпрянувшего Тулуя. — Хотел повременить, но нет... Повелеваю: всех казнить, всех джучидов! Вырвать больной корень... Всех этих меркитских выродков — в пыль!!! В пыль! Послать туда Джэбэ наместником с киданьскими тысячами. Приказ отвезёшь сам. Во-он!!!
Тулуй побледнел, впервые увидев отца таким, сделал глубокий вдох и взял себя в руки. Но что-то непоправимо дрогнуло в нём — в том, кого Темуджин называл своим зеркалом:
— Если так, отец, казни и меня. Я не хочу служить мангусу, пожирающему свою семью. Это не ты, а кто-то другой говорит сквозь тебя.
Сцена сия разыгрывалась в походном шатре у стен тангутской столицы Джунсин, которая отбивалась с отчаянием обречённой, что придавало всему происходящему должный накал.
Темуджин не унимался, его голодная ненависть унюхала поживу. Упёршись в подлокотники походного трона трясущимися руками, Величайший вдруг вскочил, глаза его сладострастно закатились.
— Правильно, сынок, правильно просишь. Боги зовут меня. Нельзя отказывать воину в главном, мне будет грустно без тебя там. Эй, тургауды, сломайте ему хребет... ну...
Ужаснувшаяся стража не шелохнулась. Всё-таки это касалось не кого-нибудь, а самого Тулуя. А повелитель — в себе ли? Ответ не замедлил: Величайший вдруг зашамкал слюнявым ртом и рухнул на ковёр.
Как бы там ни было, но слово бога живого для подчинённых — закон. Растерянность тургаудов могла вылиться во что угодно. Как бы то ни было, но приказ прозвучал.
Однако и Тулуй не дремал, резко обернувшись, он выпрямился — стройный, раскрасневшийся, властный:
— В отца вселились злые духи. Все видят? Нет? — Это он сказал почти шёпотом, но внятно. Потом резко, с шёпота в карьер, заорал командным голосом, как перед войсками: — Не слышу!!!
Тургауды судорожно закивали. Тогда, снова сменив интонацию и теперь уже просто внушая, Тулуй заговорил внятно, по-отечески:
— Мой отец — величайший из людей, но если туча скорби укроет нас своим крылом, кто его заменит? Подумайте о том, верные нухуры, — и, раздвигая их нерешительные копья, быстро вышел из шатра.
И тургауды за ним... не ринулись. Рискуя своими головами, остались на месте. Он вышел и похолодел... Темуджин, схватив кого-то в свои челюсти, уже не отпустит... и сына любимого не пожалеет, как библейский Ибрагим (всякого такого Тулуй наслушался от христианки-жены). Темуджин теперь такой. Любящим сыновьим сердцем, познавшим сиротство, Тулуй по-прежнему чувствовал отца.