Полет на спине дракона
Шрифт:
Когда до осатаневших туменов наконец дошло, они исторгли могущественный стон: войско трепетало и ревело в бессилии, как бык, которого в момент соития бесцеремонно оторвали от коровы. Ведь кроме прошлых несмываемых счетов мести, почти у каждого из нухуров под этими стенами полегло немало близких друзей. Освобождённые с рисовых плантаций монголы — бывшие рабы тех самых, сидевших за стенами, — рыдали и выли, обхватив голову руками. Они мечтали об этой мести, как мечтает о воздухе тот, кого душат. Воздуха им не дали.
Дело было даже
Так, по крайней мере, считал Субэдэй.
Кажется, Железный Старик тогда впервые потерял свою хвалёную невозмутимость и высказал всё, что думает о таком милосердии за чужой счёт, и даже поболе того: всё, что думает о проникшей в ставку и пригретой Угэдэем киданьской змее. И вот с тех пор началось всерьёз.
С интересом наблюдали сплетники Каракорума за нескончаемой борьбой на ковре перед троном Киданьского Змея и Урянхайского Барса (Субэдэй был из урянхайцев). Темуджин был мудрым правителем и выдвигал только достойных — эти двое действительно стоили один другого. Борьба между ними болезненно затягивалась — такова плата за талант.
Оба честны — что может быть обманчивее? Оба умны — что может быть глупее?
Бату и Юлюй Чуцай. 1235 год
Вошедший был ханом, чингисидом, «Кусочком Солнца». Вызвавший его на аудиенцию — чиновником-выдвиженцем из покорённых. Поэтому всесильный джуншулин Юлюй Чуцай (который мог растереть Бату словно комара на шее) почтительно поклонился вошедшему, как низший бесконечно высшему, а Бату — не имевшей и сотой доли такой власти — с некоторым усилием удержал спину прямой. Они уселись среди шёлковых подушек и трепещущих зонтиков. (Бату опять же, как чингисид — на место более почётное.) На этом все несуразности завершились. Их беседа показала, кто есть кто на самом деле.
— А ты изменился, хан. Раньше, после смерти отца, приезжал юноша — бесформенная масса, торчащие углы. Теперь иное: голоса и движений плавное единение. Война ужасна, но она преображает мужчин.
— О нет. Я постарел на этой войне, — неискренне вздохнул Бату, которому вкрадчивая лесть Чуцая понравилась.
— Я внимательно следил за тобой эти восемь лет, многое знаю.
— Ты знаешь о каждой травинке в лесу, мудрейший, — слегка, чтобы не потерять достоинство, склонил голову молодой хан, — Тулуй много говорил о тебе — только хорошее. Ты спас его... тогда, восемь трав назад.
Чуцай нахмурился. О том, что предшествовало кончине Темуджина, ему вспоминать не хотелось. Он поднял глаза на Бату, и тот свои не отвёл. Во взгляде молодого хана, в его полуусмешке, читалось: «Мы друзья, но если бы стали врагами, и мне было бы чем тебя уколоть. Однако я сразу положил на стол свой потаённый нож, не вонзил его и не сделаю этого впредь».
— Ты
На Бату разом нахлынули рваные воспоминания. Прозрачная ночь, чёрная гладь безоглядной Кара-Мурен, ласковые волны облизывают чью-то оторванную руку на берегу... ливень... нахальные потоки воды. Как безумная бабочка, бьётся о косяк створка лаковой двери. Голова Великого Хана — на твёрдой тростниковой подушке, а рядом, на коленях — Тулуй. Вокруг всё заплёвано... А он, Бату, перекрикивает дождь, орёт в темноту, туда, где издевательски изогнулись двускатные китайские крыши: «Лекаря, лекаря!..» И кто-то уже, спотыкаясь, спешит, месит грязь.
— Да, мудрейший... Он высасывал отравленную кровь из раны на шее Великого Хана. Змеиный яд опасен только в крови — во рту нет... Но, наверное, во рту у Тулуя была царапина, там всё вспухло, и... он задохнулся, а Великий Хан остался жив.
— Как допустили стрелу?
— Заговор... Смертник из наших рядов... Уйгур. Не успели схватить, перерезал горло.
«Опять христиане. Кто бы сомневался. Угэдэй и я им — даже не кость в горле, а заползший в горло скорпион», — лениво подумал Чуцай, который о смертнике знал, вслух же удивился:
— Вот видишь, хан... А ты говоришь, я знаю про каждую травинку. Мне доложили другое... Про какую-то молитву Тулуя. Якобы он просил духов забрать его вместо Угэдэя на тот свет. А про смертника я не слышал.
«Всё ты слышал, хитрец», — подумал Бату, но перечить, конечно, не стал:
— Это правда, мудрейший, он и молился тоже. Если, говорит, вы, духи, забираете нашего повелителя за заслуги, то я, мол, лучше, потому что... и как пошёл крыть... Угэдэй оказался у него и пьяница, и рохля, и дурак. В общем, отвёл душу. Называл его так...
— Как и надлежит называть, — улыбнулся Чуцай.
И это Бату осторожно не поддержал, но продолжил:
— А если, говорит, забираете его в наказание, то я — хуже... Вот недавно приказал четвертовать толкового джурдженьского полководца Ваньяна Чехоншана — великого воина, родной земли защитника. Ему, живому, ноги пилили, а мы сидели, пировали да приговаривали: «О, воин, в следующий раз родись у нас, больше толку будет».
Глаза джуншулина подёрнулись мимолётной скукой, довольно возиться с шелухой, пора к сердцевине переходить.
— Слышал я про твою особенность, хан. Ты любишь продолжать невысказанные мысли тех, кто говорит с тобой. Не хочешь ли подумать — что мне от тебя надо?
— Всё просто, мудрейший, — не лукавя, ответил Бату, — Тулуй был твоим человеком у Субэдэй-багатура. Теперь ты хочешь меня ему на смену — гладить встопорщенную спину Субэдэя.
Конечно же, Чуцай сподобился соблюсти приличия, пылко возразил:
— Может ли моя гордыня столь вознестись, чтобы почитал я венценосных отпрысков Величайшего из людей своими людьми? Падая ниц у ваших сияющих гутулов, помышляю лишь о благоденствии вашем. — Чуцай мягко привстал и снова поклонился Бату.