Полгода в больнице с ребёнком: дожить до выписки и не сойти с ума
Шрифт:
Отец приносил рыбу мешками, и мы ели её жареную, в ухе и солёную. Лещи, сорожка и окуни, а иногда и щуки. В доме всегда пахло рыбой. Если рыбой не пахнет – значит, она кончилась, значит, папа снова уедет на рыбалку. Останется только смотреть в окно и ждать. Слушать Волгу. Слушать, как в её жидком брюхе переваливаются гостинцы.
Тогда я думала, что в каждом городе есть Волга, и все дети растут у Волги.
Любая река – это Волга.
Все отцы уходят на Волгу, чтобы добыть гостинцы для детей. Они сидят у реки, она даёт их детям добычу. И то, что было внутри неё, не кончалось. И она сама
Отцы сидели вдоль реки и смотрели на воду. Их отцы, деды и прадеды так же сидели у той же реки, которая текла через те же города. Летом сидели в лодке, зимой – на льду. Отцы-то понимали, с кем имеют дело, и что своего – дождутся.
Волга думала о них – и решала, что кому нужно, чего кому не хватает. Отцы подставляли руки. В них река клала мокрые яблоки, рыбу, шоколад, жвачки и конфеты. Волга – не жадная, она отдавала всё. Поэтому люди и живут к реке, а не от.
Отцы возвращались с реки молча, чтобы не разбудить рыб за спиной в мешке. Чтобы не разбудить детей. Когда отцы приносили рыбу домой, матери уже знали, что делать. Как знали их матери, и матери их матерей. Они не спали всю ночь.
Я ждала, когда мама дожарит целую сковородку икры и даст мне чуть остывший кусок, чтобы я не обожглась. Икру я любила и ела, много. Я не знала, что ем жареных детей рыбы. Слипшись друг с другом в своей коралловой беде, они попадали в рот и исчезали.
«Рыба очень полезная. Ешь, дочка», – говорил папа и гладил по голове. Папе хотелось, чтобы дочь была сытой. Поэтому рыбы должно быть много.
Чего хотели детёныши рыбы, я не знала. Чего хотела рыба для своих детей – тоже.
Я понимала, что икра – это что-то рыбное, но, может, и не удивилась бы, если бы мне сказали, что это, например, такой рыбный цветок. Растение, пахнущее рыбой.
Может, и мой дом – это гигантская рыба, если он пахнет рыбой. Может, я – тоже рыба.
В выходные отец принёс новый мешок рыбы с Волги и собирался её пожарить. Разбирая добычу, он заметил живого окуня и позвал меня. Кира, беги сюда, окунь хочет с тобой поздороваться. Окунь молчал, но я с ним поздоровалась. Он не понимал, с кем его знакомят, и как он оказался в мешке, набитом такой же напуганной рыбой.
Мы налили в ванну воды и пустили туда окуня. Он не двигался, но, когда я дотронулась до него, поплыл – и посмотрел на меня, спрашивая своё имя. Я назвала окуня Руфусом.
Стоит дать кому-то имя – и он всегда будет живым.
Погладила его, и поплавала бы вместе с ним, но нужно было идти на гимнастику, и я попросила родителей сторожить нового друга. Если Руфусу что-то не понравится, он скажет Волге, и она заберёт его.
У меня впервые появился друг, и нужно было встретить его как следует. Но я не знала, как следует встречать друзей.
В спортзале школы я думала о Руфусе. Что я ему скажу, когда приду. Что он расскажет о том, где плавал. Какой аквариум он хочет. Согласен ли он пока жить в банке, потому что у нас ещё нет аквариума. Согласен ли он быть Руфусом – или хочет другое имя? Что там под водой? Руфус знает Волгу, как свою чешую, много чего может рассказать. Когда вернусь, я сразу спрошу Руфуса, что он видит, когда плывёт под водой,
После гимнастики я нарвала травы на случай, если Руфус захочет есть. Я не знаю, ест ли Руфус траву, но, по-моему, траву любят все.
Самую сочную траву выбрать легко – она сразу заметна на солнце. С полными карманами ярко-зелёной осоки я вернулась домой.
Пахло жареной рыбой. Пахло Руфусом.
Ужинать я отказалась и проплакала весь вечер, а родители повторяли, что Руфус был бы рад, если бы я его съела. Что я не голодаю. Что мир так устроен.
Но я не думала, что мир вообще как-то устроен.
Я лежала на кровати и перебирала траву, которую собрала для Руфуса. Она уже высохла.
Ночью я залезла в мусорное ведро, нашла кости Руфуса, собрала рыбий скелет заново, скрепила его изолентой и спрятала в книгу. Голова оторвалась, но я прикрепила её снова.
Нерёй-фьорд
Норвегия, лето за два года до озера Бохинь
Центральная железнодорожная станция Осло гудела, август сеял свет через стеклянные стены.
Норвегия и вода – синонимы. Всё встроено в береговую линию, будь то здание оперного театра в Осло – огромный ледник, отражающий город, – или рыбный рынок в гавани Бергена.
В красном поезде Осло-Берген тихо. До Бергена ехать почти семь часов, а потом ещё несколько пересадок до фьорда, – но если головной офис послал меня в такую даль, надо было это использовать и наконец совершить ритуал.
Я сделала, как советовал тот парень из Штутгарта. Собрала кости последних съеденных мной животных, рыб (и тот самый скелет Руфуса в изоленте) и птиц и сложила их в мешок. Двенадцать. Парень говорил, что место должно быть особенным, а места особеннее, чем самый узкий фьорд страны, в Норвегии найти трудно.
За окном – только два цвета: зелёный и голубой. Нет, был ещё третий – красный. Красные дома далеки друг от друга, далеки от чего бы то ни было: норвежцам нужно много личного пространства, – пусть это будет целая долина, стоя на которой, других построек не разглядеть. Стены от ветра покраснели сами, иначе сложно представить, кто и как сюда добрался, чтобы строить эти дома да ещё красить их. Но к каждому такому дому ведёт тропа – а значит, есть тот, кто, пусть и изредка, заходит в дом и закрывает за собой дверь.
Пассажиры метались от окна к окну, чтобы рассмотреть высокогорное плато Хардангервидда. Стоило только какому-то пассажиру задремать, как сосед тыкал его локтем, чтобы тот не смел пропускать пейзажи. Вздрогнув, пассажир открывал глаза. Красота пугает, заставляя подчиняться. Вызывая беспокойство, она заранее захватывает память и располагается в ней. Насмотревшись, пассажир снова внедрялся в спинку кресла и засыпал до следующего толчка. Сложно не заснуть, когда на пути – две сотни горных тоннелей, в которых сразу наступает ночь. Электронное табло в вагоне показывало не только время, но и высоту, на которой мы двигались. На красоту надо смотреть сверху, и в Норвегии это знают.