Полковник Ростов
Шрифт:
“Адлоне”, однако – без напитков, лучше даже в кино сходить, там же, в “Адлоне”, крутят фильмы, пить нельзя по той причине, что она уже два дня приживает к своему чреву мужское семя, но не совсем уверена в благополучном результате, поэтому сегодня – решающий день, точнее, ночь, в ней зачнется мальчик, будущий солдат обожаемого фюрера!..
Он опустошенно сел на ковер, к ногам этой прелестной дурочки.
Казенного пошива платьице, что на ней было там, в общежитии, скрывало истинно породистую фигуру, он любовался этим германским чудом, оно создавалось веками – как виноградные лозы долины Мозеля, как долготерпение мужчин, научившихся сотворять станки, возделывать пашни, клепать корпуса подводных лодок; за шестьсот или более
– Да хватит тебе, – с досадой произнес он, целуя ее коленки, которым завидовал, потому что его-то суставы никогда уже не будут так сопрягаться. – Не понадобится фюреру солдат, тобой рожденный. Не будет уже фюрера, когда ты родишь мальчика. Мальчик не в танк полезет, а в кабину трактора. И про ублюдка-фюрера ничего знать не будет.
– Да как ты смеешь!..
– Смею! – жестко сказал он, и Моника умолкла; все-таки она побаивалась Ростова.
А потом мужские руки поднялись выше, пальцы уже прокрались к талии, и тело готовилось одним прыжком покинуть неопытность еще недавней девушки – и впасть в разнузданность тридцатилетней совратительницы.
Коленки согнулись – без противного скрипа и хруста, Моника забыла о фюрере, поглощая тепло, исходящее от мужских рук и ее распирающее; разнеженная до сюсюканья, сидела она с ним в “майбахе”, целуя плечо его, поглаживая правую больную ногу. Ростов привез ее на киностудию,
Моника таращила глаза на знакомые по экрану физиономии, поднималась на цыпочках, в ухо Ростову вышептывая имена своих кумиров (“Это
Магда Шнайдер, да?.. У-уу… Яннингс, угадала?.. Марика Рёкк, быть не может! О-о-о! Нет, это же Альберс!”). Тут-то, разглядывая плечи обольстительных дам, дошло до нее, что и у Моники Фрост с этим делом не так уж плохо, более того, если сделать вырез платья поглубже, если юбку укоротить, если… И еще одно открытие: как собаки испражняются и мочатся на отведенном для их своры участке для выгула, безошибочно натягивая поводок и ведя хозяев к этой вони, так и Моника учуяла запах разврата, не стесненный никем и ничем разгул плоти, ограниченный, правда, всего лишь квадратными метрами производственных площадей; здесь справляли телесную нужду в костюмерных, гримерных, в темных закутках павильонов. Моника просяще дернула Ростова за руку, и тот грустно образумил ее:
– Девочка моя, пора понять: эти… – он сдержался, – потаскушки не стоят родинки на твоей левой лопатке.
Теплый, скромный дождик встретил их на улице – какой-то мирный, довоенный, на лице и губах оставлявший запах зацветающего луга. Уже подходили к машине, когда Ростов вгляделся в фигуру под зонтиком и узнал ненавидимого Ойгеном дипломата, того абверовца, который шесть дней назад искал в Целлендорфе особняк Хелльдорфа. Отделившись от
Моники, Ростов приблизился к Гизи, втащил его в “майбах” (Моника догадалась подхватить зонтик) и сунул на заднее сиденье, придавив собою обмякшее тело.
То, что не смогла сделать пуля, позавчера так и не вылетевшая в
Шарите из “вальтера”, сказано было в лицо, в глаза, в раскрытый от ужаса рот вице-консула.
– Слушай меня, мерзавец, внимательно и запоминай каждое слово!
Отмени бомбу 20 июля, не посылай Штауффенберга в Растенбург, все провалилось, ничего у вас не получится, о заговоре знает гестапо, вам дадут порезвиться, чтоб всех сразу забрать! А получится – так еще хуже. Тебя ведь американцы с наказом сюда прислали, чтоб
Германия капитулировала на западе, только на западе. Да ведь тогда русские каждого европейца возненавидят, всю Германию выжгут, о родной Германии подумал бы, уж не твоим ли американцам выгодна в
Европе бесконечная война?
Гизи хрипел, Ростов снял руку с его горла.
– Да понимаешь ли ты, что смерть Гитлера никому не нужна, ни-ко-му!
Поздно уже, поздно! Раньше надо было, много раньше. Предупреди своих дружков, пусть заметают следы и разбегаются. А ты – убирайся в свою
Швейцарию. Все. Повторяю: никакого покушения! Вон отсюда! И вот что: скажу больше, чем следовало. О том, что арестован и дает в гестапо показания некий полковник, – это тебе известно. Так подумай, почему не продолжились аресты, почему на свободе гуляют твои дружки?..
Он вышвырнул его из машины, сел за руль, Моника протянула выпавшему из машины Гизи зонтик, села рядом с любимым. “Майбах” покатил.
– Кто это был?
– Пьяный хам. Впервые вижу.
– Но ты его, кажется, назвал каким-то именем.
– Ты ошиблась.
Он много слушал в эту ночь, а Моника много говорила – о себе, о доме. Она не единственный ребенок, сестра старше ее на три года, два брата, один погиб на Восточном фронте, другой подался в зенитчики
(туда принимали с шестнадцати лет), да так и не уберег мать, хотя и палил из своей пушки с крыши соседнего дома, заодно и себя спалив, снаряд в стволе взорвался. Сестра пошла в мать, то есть любила побаловаться с мужчинами, что вызывало раздражение отца, как и разговоры старшей дочери о фюрере, затеявшем всю эту дикую войну. И поплатилась за свои грехи, нашли убитой в соседнем квартале. Сам отец, впрочем, был гулякой. Моника, самая младшая в семье, отчаянно билась за свои права быть уважаемой и любимой, а таковой можно стать только руководив кем-то. Она руководила – и в Союзе немецких девушек, и даже в школе, причем не раздельной, вместе с мальчиками училась, и все же оттерла кое-кого из них от руководящей должности.
И сейчас железной рукой наводит порядок на участке сборки в цехе, сурово следит за поведением подруг в общежитии, ведь целомудрие – основа жизни настоящей арийской женщины.
– Ты меня умиляешь, – сказал Ростов. – Ты меня очень умиляешь.
Закрой, пожалуйста, окно: дует.
Уже рассветало, привычно гудели самолеты англичан, по пути к окну
Моника уставилась на себя в зеркале, увидела там кого-то из весьма знакомых юношей, показала ему язык, потом еще кое-что, вздернув ногу и пригрозив кулачком: “Да, я такая! Но тебе, слюнявый, ничего не обломится!” – в доказательство чего сделала хулиганский жест, от которого враз бы загоготала казарма. Что ж, сбылась мечта мужчины,
38-летнего Ростова, последней женщиной в его жизни, как и первой, стала девчонка с повадками малолетнего преступника. Круг замкнулся, цикл завершился, мосты сожжены, смерть не за горами, и уже не помчишься в Бамберг, не упадешь Нине в ноги, моля о прощении; 20 июля может сказаться на судьбе Германии, страны, которую они оба любят; в стране этой люди, с которыми хочется брататься, в ней все лучше того, что есть и лежит за границами, над Германией даже воздух какой-то другой, с иным азотом и кислородом; Аннелора в бешенстве отшвыривала кисть и визжала: “Я не могу никакими красками передать немецкий воздух! Он не кладется на полотно!” Да, и воздух особый, и воды особые, и люди особые – и все вместе летит в пропасть, Германия накануне гибели.
И вестником этого полета в пропасть явился оберштурмбаннфюрер
Копецки, поутру завалившийся в особняк. В полной эсэсовской форме, но серого цвета, улыбающийся, виду не показавший, что увидел мелькнувшую Монику. Принюхался – и разведенные руки его намекнули
Ростову: женщиной пахнет, что достойно только одобрения и подражания. Зачем в Берлине он – не сказал; он даже расспросов опасался, три минуты пустяшного разговора – и откланялся. Проявляя сверхосторожность, Крюгель заблаговременно спрятался в котельной.