Полное собрание сочинений. Том 23. Произведения 1879–1884 гг. Исповедь
Шрифт:
* № 19.
К главе XIV
Помнить день субботний, т. е. посвятить один день на обращение к богу, мне было понятно и легко. Но главный праздник было воспоминание о событии, которое представлялось мне хуже, чем невозможностью и глупостью – сознательной ложью. И этим именем воскресенья назывались дни субботние. И в эти дни совершалось соблазнительнейшее, бессмысленнейшее действие евхаристии.
* № 20.
К главе XV
Главные столкновения с положениями церкви были: обучение вере моих детей, отношение к раскольникам и война. К экзамену надо было учить моих детей закону божию. Мы взяли священника, и он учил их катехизису. Это было то самое учение, которому меня учили и которое я отбросил и не мог не отбросить. Я слушал это учение и видел, что не говоря о том, что преподавалось, что в этом учении есть насилие, что как бы нарочно этим учением заслоняют от ребенка всякую возможность понять веру. Бессмысленность и наглость положений, которые требовалось заучить, явно противуречила тому
Второе столкновение был вопрос о раскольниках. В Самаре, где я жил, много молокан. Молокане жизнью своей еще больше, чем православные крестьяне, выражают тот смысл жизни, который им дает знание веры. То же можно сказать и о раскольниках старообрядцах. Между тем, и раскольники и православные оспаривают друг друга, враждебно относятся друг к другу. И враждебность эта усиливается по мере большего знания вероучения. Здесь мне, нашедшему истину в единении любви, невольно бросилось в глаза то, что самое вероучение разрушает то, что оно должно произвести. Так же, как и в прежних недоумениях, я признал, что виноват я, не понимая этого. Смутно мне казалось, по моему пониманию веры, что тут должно быть разрешение истины; я не верил тому, чтобы можно было сказать, что тот старик молоканин, которого я знал и который роздал всё свое имение неимущим и из богатого стал бедным, только для того, чтобы последовать правилу: просящему дай, и говорил косноязычно всю жизнь нарочно для того, чтобы обдумать, что он скажет, и не согрешить языком, – я не верил, чтобы почему бы то ни было можно было исключить такого человека – и таких других исповеданий, раскольников и многих, многих других – из нашего братства церкви. Я верил в ту церковь, в которой соединялись все верующие, и искал такого высшего понятия. И обращался ко всем – и к попам, и епископам, и архиепископам, и получил ответ отрицательный: тот, кто не так выражает веру, как учат моих детей в катехизисе, тот не член церкви.
* № 21.
К главе XVI
Весь вообще народ имел знание истины, это было несомненно, потому что иначе он бы не жил. Кроме того, это знание истины уже мне было доступно, я уже жил им и чувствовал всю его правду; но в этом же знании была и ложь. И в этом я не мог сомневаться. И всё то, что прежде отталкивало меня, теперь живо предстало передо мною. Хотя я и видел то, что во всем народе меньше было той примеси оттолкнувшей меня лжи, чем в представителях церкви, и что чем безграмотнее, чем темнее, чем меньше выражались эти истины, тем они были несомненнее, и наоборот, я все-таки видел, что ложь неизбежно примешана была к истине. Правда, что в народе не было того возмутительного преподавания бессмысленных изречений катехизиса, которые человеку закрывали живое отношение к богу, но зато был ряд суеверий икон, мощей, крестов, помогающих в делах жизни, не было того решительного выбрасывания раскольников из братства церкви (даже понятия церкви нет у народа), напротив, есть всегда сомнение и обращение к себе. На вопрос мой у старика православного о том, спасутся ли, по его мнению, раскольники, он ответил: «Нам как бы свою душу не погубить, а не о чужих заботиться». Но, несмотря на это, народ же приписывает и важность перстосложению и может убивать неверующих, как он. Правда, на войну народ смотрит как на злое, жалеет и турка, но считает благим делом борьбу с неверными. – Так что ложь примешана к истине и у грамотных, и у неграмотных. И там, и здесь источник и лжи и истины – учение.
* № 22.
К главе XVI
<И я понял, что верования народа питались и питаются двумя источниками: одним – чистым христианским, выраженным в излюбленных народом местах из Евангелия, переходящих из уст в уста иногда в внешне искаженном виде, в житиях подвижников и мучеников, в легендах, пословицах, рассказах и, главное, в самом предании жизни, примеров подвигов жизни людей народа; и другим – мутным источником пастырского научения. —
Что же такое это пастырское учение? Что есть в нем ложного и что истинного? Истина должна быть в нем, потому что оно же, это пастырское учение, довело до нас все истины христианские, и оно же научило им народ.>
* № 23.
ЧТО Я?
Нас было пятеро: 4 сына и одна дочь. Я меньшой сын. Мать умерла родами сестры. Мне было тогда полтора года, и я не помню ее. Отец не женился. Две тетки, одна – родная, отцова сестра, и другая – дальняя родня, жили у нас в доме и заступили материно место. После матери отец пожил 7 лет и помер, когда мне было 9 лет. Я чуть помню его. Отец и мать мои были люди богатые и знатные и учены так, как бывают учены богатые и знатные люди. Фамилия отца была Толстой граф. Он был единственный сын богатого графа Ильи Андреевича. Родители его воспитали как умели лучше. Были при нем учителя немцы, англичане и больше французы. Служил он не долго. После войны с французами дед разорился, и родитель вышел из службы. И скоро женился на богатой невесте, княжне Волконской. Мать моя тоже была одна дочь у богатого отца. И была воспитана как можно лучше. Отец мой женился на ней и стал ее деньгами выкупать именья деда. И жил безвыездно в деревне в Ясной Поляне, в той самой, где я родился и теперь живу, и в ней и умер. По слухам знаю, что родители мои были оба люди добрые и честной жизни.
После смерти отца остались мы на попечении родной тетки Александры Ильинишны графини Сакен. Ее молодую отдали за графа Сакена. Но в первый же год муж ее помешался в уме, и Александра Ильинишна переехала жить к отцу. Александра Ильинишна была женщина богомольная, постница и странноприимная. Когда мы жили в деревне, к ней каждый день ходили странники, странницы, монахи, монахини, юродивые. Она принимала их и подолгу беседовала с ними. Когда мы жили в Москве, она каждый день хаживала
Все хохотали, бывало, и добрая тетушка Александра Ильинишна смеялась. Мы смеялись больше всех. Рассказывали тоже и отец и тетушки и смеялись, как Александра Ильинишна встает к заутрене и сама одевается и на цыпочках обходит горничную, чтоб не разбудить ее. Как она привела с собой странницу нищую и положила на свою постель и потом не могла отмыться от насекомых. Рассказывали и смеялись, как она хвалила похлебку постную и говорила, что постное вкуснее скоромного, и как потом ахала, когда нашла куриную косточку в похлебке. И упрекала повара за то, что он оскоромил ее. Мы, дети, всё это видели, слышали. И мало думали об этом. У детей много своих забот и потех. Игрушки, веселья, ученье. Я тогда и вовсе не думал об этом, но теперь, как вспоминаю, то мне казалось об этом вот что: дурного Александра Ильинична ничего не делает; но пустяки делает. Тетушка она добрая, но малоумная. И делать того, что она делает, не надо. С детства нас учили молиться богу, Богородице дево радуйся, Отче наш, папиньку, маминьку, и креститься, и кланяться в землю. И я верил, что это нужно для чего-то. Верил я, что нужно у всенощной стоять и просто, и со свечой, и с вербой и потом христосоваться с яйцом, и что самое лучшее стоять так, как стоял папинька за стулом, и изредка опалком руки, косточками доставать до полу. Думал, что нужно причащаться;19 а нужнее всего было утром и вечером прочитать все молитвы и кланяться в землю. Что если этого не сделать, то бог накажет, случится какое-нибудь несчастие, игрушку разобьешь или провинишься. Очень маленький я был, но уже это было во мне твердо, что бог – как самый старший над всеми, что надо делать то, что он велит делать, так же как то, что учитель велит урок учить или говорить по-французски, и тогда будет хорошо, а не будешь делать, то он накажет. И было твердо то, что все приказы его такие же, как приказы учителя, простые, определенные – как урок отсюда досюда, и что если исполнил приказ, тогда делай, что хочешь. То, чтобы приказанья были такие, что каждое, каждое дело можно сделать по-божьи – добро или дурно, что приказы его на всю жизнь, а не только утром и вечером во всенощной и в обедни, этого не приходило мне в голову. И потому дела тетушки Александры Ильинишны, всех ее странников и странниц мне казались чудачеством смешным. Так и смотрели на это большие.
После отца тетушка Александра Ильинишна осталась опекуншей. В доме, кроме нее, жила бабушка, отцова мать, старушка, и другая дальняя тет[енька] Татьяна Александровна Ергольская. – Мы жили тогда в Москве, как завел отец, на широкую руку. После отца бабушка стала хилеть и году не пережила. Этот год мы жили по-старому. Но когда померла бабушка, осталась одна тетушка Александра Ильинишна опекуншей с Языковым. Стали говорить, что долгов много осталось, именья расстроены, жизнь наша спустилась ниже. Тетушка Александра Ильинишна повела жизнь скромнее. Меньшие трое переехали в деревню на зиму. Она осталась с старшими на маленькой квартирке и повела жизнь20 скромную. После смерти брата (моего отца) и матери (моей бабушки) Александра Ильинична еще больше стала подвигаться к богу. Больше постилась, молилась, странных принимала. И у нас в деревне жили по два, по три человека странников. Ольга Романова, Федосья, Федор и Акимушка юродивый, часто и еще 4-я монахиня гостила. – И в Москве и в деревне жизнь наша шла тихо. Не было у нас никаких веселий, ни товарищей, ни игр, ни елок, ни театров, ни танцев, никакой роскоши. Были учителя – немец дядька, семинарист да всегда человека 4 странников. Мы учились, катались зимой на санях и салазках, летом верхом и рыбу ловить. И было нам хорошо. Мне был 12-й год, Дмитрию 13, Сергею 14, Никол[аю] 16, и никто, кроме Николая, не знал из нас, какая разница мужчины и женщины, и шалости наши были – сахар утащить да убежать в сад на малину. Тетушки принимали странников и ездили в Оптину Пустынь и старших брали туда: Зачем они всё это делали, я не знал и не думал, но не видел в том ничего ни хорошего, ни худого. Я всё попрежпему считал, что нужно одно: молиться утром, вечером богу, не шалить, не смеяться в церкви и не уронить на пол крошки просвирки. Если всё будешь это делать, бог наградит, а не будешь – накажет; и примечал, что так и бывало, когда проглядят, и я забуду помолиться богу. – Помню, у обедни, священник выслал на[м] просвирки. Я уже пил чай и съел просвиру. То, что я съел не натощак, мучало меня, и я заметил, что бог наказал меня за это. Но в 40[-й] голодный год, у нас были у каждого свои лошади, и, помню, мы ходили на мужицкий овес, шмурыгали его и в картузах приносили своим лошадям. Это мы делали, когда люди по два дня не ели и ели этот овес. И, помню, старик удерживал нас. Мне и стыдно не было, и в голову не пришло, что это дурно.
Год после матери (моей бабушки) в самый 40[-й] голодный год померла в Оптиной Пустыни и Александра Ильинишна. Мне было тогда 12 лет. Ближняя родня нам оставалась другая сестра отцова, Пелагея Ильинична. Пелагея Ильинична была мужняя жена. Муж ее Юшков жил в Казани. Она приехала к нам, поступила в опекунши и увезла нас в Казань.
Пелагея Ильинична
Комментарии Н. Н. Гусева
«ИСПОВЕДЬ»