Полотно
Шрифт:
– Извините! Ну уж, извините!.. Кто-кто, а я-то и вправду не был пьян. Когда мы в другой раз во двор вышли, не ты разве чуть не слово в слово пересказал, что передавали по первой программе? Откуда ж тебе было знать? Ведь не голос свыше услыхал? А для науки этот факт может представлять интерес. Будь ты женщина, я сказал бы – смущаешься… Но теперь, когда тебя люди просят и товарищ Визгирдене не возражает…
– Да нет здесь никакой науки, – божился Винцас. – Я и сейчас, не сходя с места, могу угадать, о чем будут говорить… Тогда дело весной было – вот и заладило радио все про сев да про сев. Сейчас сенокос – скажут: необходимо бросить
Гости из Вильнюса переглянулись, нахмурились и к начальству нашему районному обращаются: где, мол, была его голова, почему он раньше не разобрался, что к чему? А тот перья распушил, как индюк, и на Винцаса наскакивает:
– Как же, по-твоему, должно быть? Как в Америке: кто кого прирезал, где теленок с пятью головами родился, так, что ли?..
Винцас мне на ногу незаметно наступил – давай тащи гостям что-нибудь подходящее, – а сам, вроде ничуть не обидевшись, продолжает:
– С пятью головами – этому, пожалуй, не поверят… А разве плохо, скажем, было бы услышать людям стихи Бутку-Юзе о том жемайтийце? Ведь не все читали… Повесили его еще в те времена разбойники, провисел он три дня и говорит: «Есть охота, тоска зеленая… Да слепни, заразы, острее шила пятки жалят…»
– И это говорите вы, земледелец?! – красивым голосом спросил, словно репой захрумкал, тот молодой, что портфель тащил. Этот красавчик при виде нашей дочки вмиг оживился.
– Простите, – говорю, – мне к корове нужно… – А сама сетку и деньги прихватила. – Винцас надо иной подтрунивает, хоть я и знаю, что нет у того радио ушей, не услышит оно меня. И все равно порой послушаю-послушаю я его, да и скажу в сердцах: «Брось ты об одном и том же болтать! Рассказало бы что-нибудь повеселее. По-людски с нами поговорите – запросто, по-домашнему… А нынче не иначе, как ксендзы бывшие там засели! С утра до вечера – болть-болть, болть-болть…»
Излила я душу – и в магазин. Назад примчалась с шампанским в сетке, гляжу, тот, из района, пальцем у Винцаса под носом грозно размахивает, а мой-то хоть и боится, но петушится. Очкастый, ухмыляясь, что-то в свой блокнотик записывает, а молодой к дочке нашей льнет, слышу, уговаривает в Вильнюс поехать на учебу.
С грехом пополам угомонила, утихомирила я их, разговор на другую тему перевела. На прощанье все трое даже ручку мне поцеловали, а Винцас так и так покоя не находит. Ночью все ворочается да вздыхает, сокрушается – зря то не сказал, зря это… Потом встал, допил остатки, захмелел и рухнул в постель.
А я уж представляла, как оно дальше будет: днем будет охать, что голова трещит, проклинать незваных гостей, а вечером к дружкам за советом потащится. Они ему за рюмкой живо тревогу разгонят: «Да брось ты, Винцас! Плюнь, прошли те времена…»
Вот уж сколько времени пролетело, как не стало Винцялиса, а я и сейчас себя поедом ем, простить не могу: что мне стоило в тот последний день исполнить его просьбу – сварить щи из кислой капусты? Осерчала я за ту пьянку, назло на стол макароны выставила да еще съехидничала:
– По радио передавали – человеку много мяса есть вредно…
Бедняга лишь вздохнул тяжело, молча поел, взял косу и ушел. Кто ж мог знать, что видимся мы в последний раз?..
И рассказать не могу, как все случилось, и молчать нет мочи. Нервный доктор
Подумала, а рубаху с Буренки все равно не сняла, хотя и жара спала, и слепней поубавилось. Не иначе, как захотелось мне, чтобы увидел корову кто-нибудь и своей такой же наряд справил. Теперь вон и машины в чехлы одевают, в лесу деревьев молодых не жалеют, лишь бы автомобиль в тень засунуть, а живая тварь, выходит, мучайся, потому как дешевле машины стоишь, да?.. Ну и ненавижу я весь этот треск да вонь… А одна из них будто в отместку возьми да задави моего Винцялиса…
Вечером так тяжко на душе у меня стало, сердце так и щемит… Думала, к дождю. Вышла во двор белье поснимать, а тут Рена вбегает, вся в слезах: папочка на дороге неживой лежит! Схватилась я, как утопающий, за полотенце на веревке и замертво рухнула.
Откачали меня – вроде соображаю все, спрашиваю спокойно, всех ли на поминки пригласили, чем угощать будем, а потом снова как в яму… И чудится мне, что сижу я в полутемной каморе за станком и так мне хочется в восемь челноков полотно выткать, да только все не на ту подногу нажимаю… В каморе полно народу, каждый совет норовит дать, а матушка, царство ей небесное, браниться принялась… У меня же дела чем дальше, тем хуже: нитки рвутся, нитяницы одна за другую цепляются, и получается не узорчатая простыня, а неплотное, все в затяжках да узелках, рядно. Привалилась я к станку, а сама плачу, рыдаю в голос, покуда сестричка не возвращает меня к жизни:
– Визгирдене! А Визгирдене!.. Успокойся, не волнуйся!..
Я же снова как ни в чем не бывало – кто венки сплетет да кто гроб понесет, – а они мне объясняют, что Винцялиса моего неделю назад схоронили…
Подлечили меня немного, и полотно уже больше не мерещилось… Раз пришла Рена ко мне в больницу с каким-то парнем длинноволосым, неряшливым, как велит мода, да и вообще на девку смахивающим, Чесловасом Гудасом зовут. Это он тогда рядом с отцом в машине сидел и пальцем на корову нашу в плаще показал. Винцас, видать, домой ее привести хотел, из-за горки машину не заметил, вот и пропал ни за что…
Рена моя повеселела, на кровать уселась – и ну щебетать, чисто ласточка: «Гудасы вовсе не такие уж свиньи – вон какой гроб красивый заказали, а Чесловас апельсинов, колбасы тебе накупил…»
– Чего уж там, говорю, спасибо вам, – а сама вижу – длинноволосый этот уже ручку Ренину гладит. Не приведи господь, думаю, отца задавил, а теперь в зятья начнет набиваться.
Что это я о Винцасе да о Винцасе, а про дочку так и не рассказала. Выросла девонька, как та лилия белая под окном: ухожена, досмотрена, незапятнана-незамарана. В прошлом году, когда школу закончила, Винцас хотел, чтобы с нами осталась, не умчалась, как остальные, в город. Мы, пожалуй, даже рады были, что не поступила она на свой английский, к нам вернулась. Уж как она, бедняжка, убивалась, все нас винила, будто совсем мы в своей дыре заскорузли – ни знакомых у нас в Вильнюсе, ни приятелей, некому словечко за нее замолвить… Одни, говорят, взятку кому-то умудрились сунуть, другие профессоров поприжали… Отец никак верить не хотел, а дочка его фамилиями забросала… Не выдержал тогда Винцас и говорит: