Польша против Российской империи: История противостояния
Шрифт:
Когда Бог дал дождаться дня, приехала повозка и меня отправили в Кутно, а оттуда в Клодаву. Там я немного отдохнул. Местные жители, узнав о моем приезде, приходили навестить меня, при чем имели очень печальные физиономии по причине несчастий, постигших поляков. Переночевавши тут, на утро повезли меня в Ленчицу
Здесь мне дали отдельное офицерское помещение, в коем я имел хороший ночлег. Президент города, узнав обо мне, немедленно пришел спросить, не надо ли мне чего, прислал мне ужин и постель и потом пришел ко мне с приятелями, захватив с собою несколько бутылок доброго вина. Пробыли они у меня до 12 часов ночи. Этот же добрый гражданин приказал принести мне на дорогу хорошего ликеру, а ксендз велел испечь для меня цыплят и сам принес их в 6 часов утра. Сей ксендз был такой великий патриот, какого только можно себе представить. При посещении меня он мне рассказал о своей партии из друзей, которую он приготовил на пруссаков, ожидая только приближения нашего войска к Ленчице. Он доказал свое расположение ко мне тем, что когда отправляли меня из Ленчицы в Лович, он не щадил своих ног для моих проводов, а расставанье наше — были одни лишь обильные слезы о падении несчастной родины нашей. По выезде из города офицер получил новое распоряжение везти меня в Пустрж (Pustrz).
Сюда я приехал в 6 часов вечера. Поместили меня на гауптвахте вместе с прекрасной компанией наших великополян-инсургентов, которые возвращались домой и там были заарестованы; к нам был приставлен значительный караул, так как пруссаки опасались, чтобы мы не напали на них. Утром на другой день ко мне пришел местный комендант, очень вежливо со мною разговаривал и пригласил меня обедать к себе, а тех великополян отослал в Познань. Когда жители узнали,
На другой день в 10 часов утра, снарядили меня в дорогу под значительным конвоем гусаров. Собрание людей при этом было большое, и я хотя простился с ними, однако они провожали меня до Ловича, куда мы прибыли вечером. Офицер отрапортовал генералу о моем прибытии и спросил — где меня поместить. Генерал распорядился поместить меня на гауптвахте и строго приказал караульному офицеру хорошенько меня стеречь, прибавив: это тот, который наиболее безобразил в Варшаве во время революции. Вот уж действительно меня хорошо стерегли! Когда я даже выходил за нуждой, то и тогда меня сопровождали солдаты с саблями наголо и даже держали за полы платья, чтобы я не убежал. Здесь же я имел такой ночлег, какого никогда в жизни не имел. Я должен был лежать по средине избы на голых досках, а надо мною сидели 8 солдат, с обнаженными саблями, по 4 с каждой стороны, и кроме того держали меня за одежду со всех сторон, ругая меня при этом самыми мерзкими словами. Признаюсь, целую ночь сдавалось мне от того смраду, в котором я находился, что я — в аду. Смрад же этот был троякого рода во 1-х, от горелки (плохой сорт водки), во 2-х, от трубок, а в 3-х, от того, что необычайно п… надо мною. Когда же я хотел встать или поворотиться на другой бок, то не давали, грозя мне словами: ты, ферфлюхтер-поляк, если будешь шевелиль, то мы будем рубил на куски и не будешь щадиль. Не раз мне пришло в голову: что дождался ты, бедный поляк, прекрасной свободы, неприкосновенности и независимости, которая едва не встала костью в горле. Когда Господь Бог дал мне дождаться дня, мне показалось, что я на свет родился. Когда выпустили меня из рук немцев, я хотя немного мог расправить свои, уставшие после ночлега, кости. Но вот прислал за мною генерал Меллендорф, требуя к себе. Сорок солдат, при двух офицерах, окружив меня, как какого-нибудь разбойника или преступника, привели к нему. Когда мы пришли, тотчас спросил меня бесстыдный генерал: для чего мы не сдавали Варшавы в руки пруссаков? Хотя я и был в их руках, но от его глупого вопроса невольно рассмеялся и правду ему сказал, что мы, поляки, не для того начали войну, чтобы отдать страну в руки неприятелей, но для того, чтобы отнять ее из их рук и их, как разбойников и грабителей, выгнать из нее. Потом спросил: знаю ли я, для чего меня везут в Варшаву? Я ему ответил, что еще не знаю, а как там буду, то узнаю. Он мне сказал, что для того везут меня, чтобы повесить и что мне на виселице дадут в руки колодку, чтобы я занимался своим ремеслом. Обрати каждый внимание: сколько должен честный поляк терпеть от глупых немцев! Из-за того, что я из башмачника сделался защитником своей родины, вынужден переносить величайшие оскорбления. А как он приказал мне дать ответ, то я ему с величайшею поспешностью ответил, что для меня почетно быть повешенным за защиту родины. При этом я его спросил: если полковники будут повешены, то какое же наказание будет для генералов? Он мне ответил, что будут вырезывать из кожи ремни. Я, увидев тогда старика-немца и с ним офицеров, сказал им: милостивые государи! помните, что когда вас будут награждать чинами полковника или генерала, то вы их отвергните, ибо полковники будут повышены, а у генералов станут из кожи вырезывать ремни. Офицеры эти немало посмеялись над своим глупым генералом. Он, видя, что смеются над ним, прибавил, что такое наказание будет для одних только поляков, а не для других. На это я ему ответил, что уже живу на свете 34 года, а не слышал в прежнем королевстве, чтобы постигало первых военных чинов такое наказание, какое практикуется у младшего из королей, — короля прусского. Тогда этот подлый генерал, видя, что я ему серьезно отвечаю, спросил: как я смел взять саблю в мои сапожничьи руки, когда ношение ее составляет принадлежность одних только дворян и знатных особ, и для чего я не воевал потягом и колодкой? На это я ему ответил, что если бы с ними я воевал потягом и колодкой, то всем бы пруссакам, находившимся под Повонзками (Варшавское предместье, известное своим кладбищем), загадил дворянство, а в таком случае чем бы они смыли это нестираемое пятно потяга и колодки? А что касается сабли, то на это я ему ответил так: правда, что сабля для меня дело неподходящее, но позвольте, ваше превосходительство, в мои руки одну саблю, и я покажу, как бьют варшавские сапожники, и уверяю, что ты сам будешь удирать передо мною так, что от великого страха не попадешь в Берлин, ибо тебя сапожничья рука так же здорово потреплет, как и дворянская. Его очень удивило, что я ему так храбро, без малейшей боязни, отвечаю, как будто бы я не арестован, и признаюсь, что если бы у меня было под рукою какое-нибудь оружие, то, несмотря на последствия неминуемой погибели, я всех этих немцев так бы потрепал, что только бы пыль за ними пошла.
Надругавшись надо мною, сколько душе было угодно, генерал этот приказал мне отправиться в Сохачев. Во время пути туда встретились мы с двумя прусскими офицерами, ехавшими в Лович. Узнав от конвойного, кто я такой, они бросились ко мне и хотели отлупить меня своими саблями. Я, видя это, схватил с воза клоницу (Klonica кол, одна из составных частей польского воза) и приглашал подойти к себе. Но ни один ко мне не хотел приблизиться, увидев, что я с ними не шучу. Сопровождавший же меня офицер, заметив, что эти два офицера были пьяные, начал серьезно выговаривать им, зачем они обнажили на меня сабли, и даже сказал, что если бы который-нибудь из них ударил меня, то он вынужден того арестовать. Тогда немцы спрятали свои сабли, а я воткнул в воз клоницу; впрочем, они обругали меня, сколько хотели.
По приезде в Сохачев меня сдали на гауптвахту, в солдатское помещение, где был необыкновенный смрад от тютюну. Сюда потом пришли ко мне офицеры, велели меня обыскать — нет ли у меня при себе ножа, а после самыми мерзкими словами меня обругали, когда же выходили, то положительно каждый на меня плюнул. Обиды эти довели меня до такого раздражения, что я всю ночь оплакивал свое бедственное положение, будучи всюду обесчещен и осмеян немцами; а между тем ни один из них не спросил — ел ли я что-нибудь, так что если бы обыватели не позаботились накормить и напоить меня, то я должен был бы с голоду умереть, ибо денег при себе не имел: они были у меня отобраны, когда я выехал из Познани. Эта ночь в Сохачеве показалась мне годом. Во-первых, мне было холодно, а во-вторых, я был очень голоден, так как целые два дня ничего не ел и хотя просил есть, но немцы только отвечали, что morgen frueh будешь essen, господин поляк (Morgen frueh essen — немецкая поговорка — совсем не дадим есть). Когда дал Бог дождаться дня, пришла за мной повозка без соломы, с одними голыми досками, не взирая на то, что стоял крепкий мороз. Отправили меня в Блонь. Дорогой я так озяб, что зуб на зуб не попадал и ног под собою не чуял, и когда мы приехали в Блонь, то от сильной стужи я не мог сам стоять на ногах и солдаты должны были отнести меня в избу. Немедленно пришел ко мне комендант и, увидев меня, дрожащего от холода, тотчас приказал отыскать теплое помещение и отнести меня туда. Хотя он и говорил со мною, но я совсем не мог ему отвечать от страшного дрожанья. Тогда этот честный и гуманный комендант сейчас же приказал принести для меня от себя горелки, дал мне выпить бокал, чтобы разогреться, и сам оставался при мне, пока я разогрелся, а потом со мною очень учтиво разговаривал. Я, видя большую учтивость его, стал рассказывать ему о своем мучительном путешествии
Поблагодарив за сделанное мне благодеяние, я пошел домой. На этом окончились мои огорчения месячного прусского плена. Аминь.
Новый арест и отсылка в Петербург. — Стесненное материальное положение. — Спутники. — Андрей Капостас. — Остановки: в Гродне, Ковне, Митаве, Риге и под Петербургом. — Жизнь в заключении. — Крысы — Строгости. — Посещение кн. Репниным. — Плохое продовольствие. — Жалобы на это Килинского и улучшение пищи.
Раз Высочайшею волею Всесвятейшего Бога мне был предназначен печальный жребий, я не пропущу случая описать его здесь, на память своим собратьям.
В субботу 25-го или вернее 28-го декабря 1794 г. я был арестован в Варшаве москалями и вместе с г. Капостасом посажен под стражу, во дворце, при Меднице, в третьем этаже. Тут мы сидели до рождественского сочельника, а в самый сочельник, в 2 часа по полудни, нас отправили в Петербург. О, как грустно и печально было мое расставанье с женою, ибо, оставляя ее с шестеркой детей, я не оставил ей никаких средств на их прокормление, равно как и на содержание моего хозяйства, уплату податей и другие нужды, ибо я в то время был обобран немцами, к тому же я не имел тогда у себя квартирантов, у меня стояло порожних 10 комнат по той причине, что опасались жить в моем доме, боясь, чтобы москали не отомстили на нем. Равным образом трудно мне было найти друга, который бы мог пособить мне в этой нужде. Отъезжая в столь длинную дорогу, да еще в неволю, ожидать скорого возвращения из коей было не возможно, я взял с собою 25 червонцев, а жене оставил только 7. Расставшись со слезами, мы выехали из Варшавы в числе 6 человек, а именно: первый — его превосходительство Закржевский, второй — его превосходительство Игнатий Потоцкий, третий — его превосходительство каштелян Мостовский, четвертый — полковник Сокольниций, пятый — г. Капостас и шестой — я, Килинский.
Приехали мы в Иезиорну, первую станцию, под конвоем из 15 казаков и 3 офицеров: подполковника, ротмистра и хорунжего. Здесь я переночевал первую и последнюю ночь вместе с господами, так как подполковник распорядился, чтобы я в продолжение всего пути имел особую квартиру и особый стол, что меня несколько опечалило. Господа просили за меня подполковника, чтобы он не делал мне неприятности, но не могли его упросить, ибо уже такой обычай у русских упрямиться, когда их о чем-либо просят. Но его превосходительство Закржевский, этот достойный и неоцененный муж, приказал своим слугам, чтобы мне все шло с его стола, и всю дорогу на столько обо мне заботился, что я совершенно ни в чем не имел нужды. Г-н Андрей Капостас, видя мое горе, т.е., что я не имел с кем проводить время и разделять своих печальных мыслей, сказал подполковнику, что он будет вместе со мною обедать и спать. Этот достопочтенный муж, если бы было можно, очень был бы рад всю дорогу услаждать мои печали, хотя и сам был довольно опечален тем, что вынужден был оставить свое имение и свои дела, на чем он много терял. Тем не менее, мы оба всю дорогу утешали друг друга, насколько было возможно. А между тем сильный мороз, который стоял в течение всех 23 дней нашего пути, весьма сильно давал нам себя чувствовать. Кроме того, выпал настолько глубокий снег, что доходил лошадям до брюха, и таким образом спешить никак было нельзя, хотя мы и не имели причины спешить в тот ад, в который нас посадили, тем не менее частые отдыхи на таком тяжком морозе нам надоели.
Приехав в Гродно, мы очень опечалились, ибо попали как раз в то время, когда жители принесли присягу на верность Москве. Признаюсь, что я, узнавши об этой присяге, никак не мог перестать плакать, да и все так сильно были опечалены, что каждый, отвернувшись в угол, залился слезами. Переночевавши здесь, вместе с рассветом выехали из Гродно. В тот же день мы остановились в Ковно. Здесь мы оставались день и две ночи, так как нам было приказано делать под кареты сани, которые, однако, пользы нам не принесли, ибо тотчас за городом изломались. Отсюда мы выехали ночью и на другой день были в Митаве, в княжестве Курляндском, где и обедали. Пока мы там стояли, много людей приходило посмотреть на нас, но москали их разгоняли. В сумерки мы выехали и в 11 часов были в Риге. Тут нас застали русские праздники Рождества Христова, и мы отдыхали два дня, но не имели разрешения выйти в город и принуждены были все время просидеть в одной лишь комнате. На третий день выехали из Риги и уже не имели ни одного отдыха до последней станции под самым Петербургом. Подполковник хотел привезти нас к царице непременно на русский новый год, но не мог поспеть, потому что дорога была дурна. На последней станции мы отдыхали целых полдня, так как подполковник оставил нас, а сам поехал в Петербург с рапортом к царице, что везет нас. Получив указание, где нас поместить, он немедленно вернулся. В 10 часов вечера нас привезли в Петербург и поместили в тюрьму, каждого отдельно.
13-го января 1795 года (в подлиннике, очевидно, вследствие описки или опечатки, roku 1792 г.) я был посажен в петербургской крепости в комнатку, длиною в 1 локоть, а шириною в 51/2 локтей, с одним окном, с вделанною в него крепкою решеткою, с половиною, выходившей в комнатку кирпичной печи, которую когда затопили, то едва через четыре часа она разогрелась; пол тоже был настолько плох, что из-под него шел в помещение страшный холод, и я не мог никогда согреть своих ног. К этому надо прибавить посещения меня крысами и мышами, которые мне ужасно надоели. Но хотя на них и смотреть не мог, однако должен был их принимать и даже уделять им от своих ничтожных снедей, ибо если иногда забывал, то они целую ночь не давали мне спать и даже могли пострадать мои вещи; зато, когда давал им есть, то они меня не беспокоили. Еще что меня мучило, это — что они плодились и от того часто пищали, да при этом вынужден был терпеть от них необыкновенный смрад. Но об этом довольно. Перейдем теперь к более важным обстоятельствам, из коих узнаем, как со мною бедным обходились москали в той несчастной и даже грустной неволе.