Полубрат
Шрифт:
Вечером Болетта с Верой идут снять бельё. Низкое солнце перелегло на другой бок, задрав полосу света выше двора. Женщины спускают корзину с высохшим бельём в подвал, заправляют первую скатерть между валиков гладильного пресса и вдвоём крутят ручку. Когда и вторая скатерть отглажена и сложена, Болетта спрашивает: — С Фредом ничего не случилось? — Вера переводит дух, притулясь к ручке. — Я не могу с ним разговаривать. Он меня не слушает. — Болетта складывает скатерть и убирает её в корзину. — Он немного сбит с толку. Поэтому легко срывается на злость. — Вера чуть не плачет, зажимает рот. — Видно, лучше Арнольду уехать, — шепчет она. Болетта улыбается. — Я-то думала совершенно о другом. — Она обнимает дочку. — Просто Фреду удивительно слышать, как ты смеёшься.
Кто-то спускается вниз, они без труда опознают походку по тому, как один башмак каждый шаг запаздывает, ломая ритм, и шаркает по каменному полу. Он останавливается в дверях. Домоуправ Банг. Проводит взглядом по стопке скатертей. — Скатертей всегда мало, — говорит он для начала, и всё. Болетта поворачивается спиной и сбрызгивает водой последнюю скатерть, предназначенную для глажки. Домоуправ переводит взгляд на Веру. — Может, надо помочь? — Вера качает головой: — Нет, спасибо. — Он улыбается и подходит ближе: — Ну конечно, теперь у вас есть кому помочь. — Вера что есть мочи дёргает полотно, и скатерть исчезает между валиков. — Наконец-то мужчина в доме, — продолжает Банг с растяжкой. — Всё-таки поспокойнее. — Болетта порывисто снова поворачивается к нему, и они сходятся лицом к лицу. — Так! — говорит она. — Проваливай, и шаркалку не забудь! — И домоуправ Банг молча и оскорблённо пятится, хромая, и ныряет в недра подвала. Болетта переглядывается с Верой, они не дышат сколько только могут, а потом прыскают. — Ну ты отбрила! Не хуже бабушки! — хохочет Вера. — Фуф! — отдувается Болетта, прижимаясь к дочери. Голос у неё пресекается: — Скоро стану вылитая мать!
Когда они поднимаются в квартиру, Пра уже в постели. Она утверждает, что ей дурно, у неё нет сил и она желает немедленно видеть доктора Санда, преемника Шульца и полную его противоположность: обстоятельного положительного трезвенника, практикующего истории болезней и марлевые повязки. У неё спазм в руках. Она кричит, что это всё Болетта заразила её своими мигренями и синюшными локтями, и требует оставить её в покое. Эта воля болящей исполняется, но на другое утро прабабушка Пра поднимается раньше всех, заказывает такси и не позволяет Болетте с Верой, услыхавшим телефонные переговоры и примчавшимся на подмогу, вмешаться: она не желает ни чтобы кто-нибудь сопровождал её, ни тем более чтоб Арнольд Нильсен довёз её до врача. Нет. Она в одиночестве проделает остаток пути, как преисполненный
Арнольд Нильсен проезжает Майорстюен и Бугстадвейен. Моросит, он поднял верх Перед «монополькой», потупив головы и сунув руки в карманы, ждут открытия какие-то личности. На Валькириен голуби гуртом взмывают в воздух, а уж потом разлетаются по своим карнизам. Пекарь грузит в машину хлеб, по улице несёт поджаристой корочкой. Город не спит, хлопочет в тёплом дождичке. Ничего не подозревающий Арнольд Нильсен едет обычным утренним маршрутом. Он ставит машину во дворе дома на Грённегатен и пешком доходит до пансиона Коха. Старуха притормозила такси на Парквейен, отсюда ей видно, как он звонит в дверь и скрывается внутри. Она ждёт. Ей не к спеху. Таксометр нащёлкал баснословную сумму. Но деньги у неё есть. Таксист возит пальцем туда-сюда под носом. Вот с терпением у прабабки беда. Она расплачивается и перебегает на ту сторону к страшненькой двери. Это запасной аэродром Арнольда Нильсена, уверена она, или вообще фикция и декорация. А может, у этого недоделанного мужчинки есть зазноба на стороне. Что бы там ни оказалось, парню придётся жарко. Пра звонит в дверь пансиона не сразу, но дверь приоткрывается, и в неё выглядывает разжиревшая тётка с набрякшими веками. — Я к Арнольду Нильсену, — говорит Пра. — Не знаю такого, — отвечает толстуха, кривя лицо. И начинает захлопывать дверь, но Пра собирается покинуть пансион не ранее, чем выполнит свою миссию. Поэтому она ставит ногу на порог, берёт тётку за ухо и выкручивает его. — Как вы смеете врать старшим! — шипит она. — Сейчас же покажите мне комнату Нильсена! — Старуху впускают. По крутой лесенке они поднимаются к своего рода стойке — прилавку, где стоит пепельница, доска с двумя ключами и валяется старая газета. Пахнет табаком и слежавшимися матрасами. Рядом, в комнате без окон, трое мужчин играют под пивко в карты. Они стыдливо оглядываются на Пра, но потом возвращаются к оставленным бутылкам, также молча. — Комната 502, — говорит толстуха, растирая ухо. — Ну и что вы темнили? — мягко спрашивает Пра. — Наши клиенты рассчитывают на полнейшую доверительность, — отвечает та, разлепляя веки. Картёжники хмыкают. — Да уж, по всему видать, — буркает старуха. Будет Арнольду Нильсену его доверительность! Она карабкается ещё выше, на пятый этаж, и попадает в узкий длинный коридор с высокими окнами по одну руку и дверями по другую. Перед одной стоит пара башмаков. Пра медленно проходит весь коридор и останавливается у номера 502. Сперва она прислушивается и различает в комнате странный шум, он крепчает и нарастает. Она заглядывает в замочную скважину и видит проплывающие тени. Старуха выпрямляется и барабанит в дверь. — Я просил не мешать! — кричит Арнольд Нильсен. — Сколько раз повторять! — Ещё разок! — отзывается Пра. В комнате 502 делается тихо, то есть совершенно тихо. Затем дверь открывает Арнольд Нильсен, бледный и растрёпанный, и смотрит на неё. — Заходите, — роняет он. Старуха шествует мимо него в комнату и останавливается. Кровать заправлена. По полу разбросан всяческий инструмент. Чертежи и схемы скатаны на столе у окна, занавески на котором задёрнуты. С торшера снят абажур, и голая лампочка отбрасывает золотой свет во все стороны. Никого больше в комнате нет. Но посреди комнаты высится штатив с пропеллером, похожим на покосившуюся звезду, и приставной лесенкой. Арнольд Нильсен захлопывает дверь. — Ну вот вы и увидели мою ветряную мельницу, — шепчет он. Пра поворачивается к нему: — Ветряная мельница? Ты прячешь в пансионе Коха ветряную мельницу? — Он возвращает абажур на место и встаёт у окна: — Это не быстрое дело — достроить её. — С одной-то рукой. — Старуха обходит ветряк. Что она испытывает больше, облегчение или разочарование, она сама не может понять, а потому в замешательстве усаживается на кровать. — Это ты сам построил? — спрашивает она. Арнольд Нильсен живо вытаскивает чертежи, но ей вся эта геометрия недоступна, и она отмахивается от его объяснений. — Вы, южане, ничего в ветре не смыслите, — говорит он. — Вы просто не знаете, что это такое — ветер. Вы думаете, это то, что шумит в листве во Фрогнер-парке. Как бы не так! — Арнольд забирается на ступеньку, запускает колесо, и что-то свищет так, что Пра пригибается, спасая голову. Арнольд Нильсен хохочет: — Ветер — он как шахта. Поднебесная шахта! Кладезь чистейшего, легкокрылого золота. — Внезапно он серьёзнеет и спускается вниз. — Так вы не больны? — шепчет он. — И следили за мной? — Само собой! — отвечает Пра. — Я должна знать, что ты за гусь! — Вы думали, у меня другая женщина? — говорит Нильсен. Пра молчит. Арнольд Нильсен подсаживается к ней. — А нашли тут только мою ветряную мельницу. Ну и что вы теперь думаете обо мне? — Старуха поднимается и отходит к окну. — Ты слышал о слонах на горных перевалах Деккана? — спрашивает она. Арнольд Нильсен качает головой. — Это в Индии, в горах. Поезд там переезжает несколько границ, попутно пересекая облюбованное слонами пастбище. Однажды локомотив сбил слонёнка. Ты слушаешь меня, Арнольд Нильсен? — Он кивает, на лбу поблёскивает пот — Да, слушаю более чем внимательно. — Это хорошо. Потому что когда поезд шёл назад, на том месте его поджидала слониха-мать. Когда поезд подъехал, она бросилась на локомотив. Атаковала состав из паровоза и двадцати пяти вагонов. Она хотела перевернуть его и отомстить за смерть своего ребёнка. — Старyxa снова садится рядом с Арнольдом Нильсеном. — Как ты думаешь, Арнольд, чья взяла? — Он отвечает не сразу. И говорит о другом. — Может, поэтому слоновий волос означает удачу? — шепчет он. Старуха долго молчит. — Я не знаю, что ты за человек, Арнольд Нильсен. Но одно я знаю наверняка — береги Веру и Фреда береги. Они оба страшно хрупкие. Ты меня понял?
В спальню Веры Арнольд Нильсен перебирается в августе и вешает в шкаф свои костюмы позади её платьев. Он тихо лежит рядом с ней в двуспальной кровати. Он смотрит в потолок. Он улыбается. И думает, вполне возможно, что зелёное солнце наконец-то взошло достаточно высоко, чтоб светить и ему тоже. Он втягивает воздух, удивляясь и перепроверяя, и чувствует сладкий, терпкий вкус во рту. — По-моему, это вкус «Малаги», — шепчет он. И поворачивается к Вере, которая принимает его.
В сентябре они венчаются, в церкви на Майорстюен. Вера предпочла бы иной храм, потому что здесь несёт своё служение прежний пастор. Но Арнольд Нильсен спокойно возражает на это: — Пусть только этот сквалыга, который погнушался крестить Фреда, попробует отказать нам в венчании! Да я нажалуюсь на него в церковную общину, королю, в парламент и куда повыше! — В ту субботу шёл дождь. Присутствовали прабабушка Пра, Болетта, Фред, Эстер, домоуправ Банг, Арнесен и три подержанные личности со стороны пансиона Коха. Пастор оттарабанил текст невнятной скороговоркой, с неприязнью поглядывая на белое платье Веры, которая отвечала ему упрямой улыбкой, но когда Арнольд Нильсен надел ей на палец кольцо, то самое кольцо, отданное ей Рахилью на хранение, Вера опустила голову и, к вящему удовлетворению пастора, заплакала от мысли, что никакая радость не бывает совсем чистой, поэтому-то мы и смеёмся.
Я родился в марте. Я вышел в мир вперёд ногами, причинив своей матери сильнейшие страдания.
БАРНУМ
— Барнум? — Пастор отложил ручку и взглянул на мать, сидевшую по другую сторону письменного стола со мной на руках. — Барнум? — переспросил пастор. Мать не ответила. Она повернулась к отцу, медленно крутившему в руках шляпу. — Точно так, — сказал отец. — Вы всё правильно поняли. Мальчика будут звать Барнум. Так мы решили. — Пожалуй, в этот момент я вполне мог заплакать. Мать стала меня утешать. И запела прямо в кабинете пастора. А тот в раздражении снова схватил ручку и что-то записал на бумаге. — Разве есть такое имя — Барнум? — спросил он. Отец беззлобно вздохнул над такой непросвещённостью. — Имя Барнум ничуть не хуже прочих, — сказал он. Пастор улыбнулся: — Вы с севера, да, Арнольд Нильсен? — Отец кивнул: — С острова Рёст, господин Сюнде. Крайней точки Норвегии. — Я смолк, мать оборвала песню. — Возможно, у вас там к имянаречению относятся проще. Но у нас тут, на юге, установлены определённые границы. — Дорогой пастор, что вы, — оживился отец. — Имя Барнум — не выдумка северян. Оно американское. — Пастор снял книгу с полки у себя за спиной. И стал листать её, ища что-то. Мать пихнула отца ногой и кивнула на дверь. Отец покачал головой. Пастор сел и положил книгу на стол. Отец подался вперёд: — Вы ищете ответа в Библии? — Пропустив вопрос мимо ушей, пастор стал зачитывать вслух: — «Не допускается выбирать имена, ношение которых может обременить их обладателя». — Я раскричался. Мать стала баюкать и укачивать меня. Пастор захлопнул книгу и поднял глаза, играя желваками. — Закон об имянаречении от 9 февраля 1923 года. — Шляпа в руках отца перестала прокручиваться. — Имена сраму не имут, разве нет, господин пастор? — вопрошает он. Пастор не находит что ответить. И говорит тогда: — Я прошу вас придумать бедному мальчику другое имя. — Мать уже встала и шагает к двери. — Он отнюдь не бедный мальчик! — чеканит она. — Довольно! Мы уходим! — Отец задерживается ещё на минутку. — Второй раз пастор отказывает моим детям, — шипит он. Пастор улыбается: — Вашим детям? Обоим отец вы? — Отец водружает шляпу на голову. Он дышит с прерывистым сипением и мысленно проклинает свой кривой нос. — Найдутся и другие пасторы, — гундосит он. — Но Бог, как и закон, один, — ответствует пастор. Отец в сердцах с грохотом шваркает дверью, но теперь, в коридоре, мать раскисает. — Неужели нельзя назвать его по-другому?! — рыдает она. Отец и слышать не желает. — Его будут звать Барнум, бес меня задери! — Я заливаюсь уже в голос. Отец ногой снова распахивает дверь, просовывает в кабинет голову и шляпу и кричит: — У нас дома был сосед Кручина. Точно по вам имечко!
Ночью отец не спал. Бдел и думал. Шагал взад-вперёд по гостиной, не давая никому из нас сомкнуть глаз. Громко пререкался сам с собой, несколько раз грохнул кулаком по чему-то там. Потом всё стихло до утра. На кухню к завтраку он вышел измождённый, но исполненный решимости. Присесть к столу отказался. — Уезжая, — сказал он, — я уведомил родителей, что вернусь, когда придёт время. Или никогда. Время пришло. — Мать застыла с ложкой каши, которую пыталась впихнуть в меня. Она взметнула глаза на отца. Болетта отставила чашку, а Пра прижала к себе Фреда, чтоб он сидел тихо. — Что ты имеешь в виду? — спросила мать. Отец глубоко вздохнул. Крестить будем в Рёсте! — ответил он.
Отец отсутствовал два дня. Надо было всё уладить. На третье утро он возник на пороге в чёрном, сшитом по индзаказу костюме, светлом пальто, неотразимо сияющих туфлях и со стрижкой, ниспадавшей на лоб столь же неотразимой волной. Он расцеловал мать и потряс стопкой билетов. — Собирайся! Едем сегодня вечером, ночным поездом на Тронхейм!
Болетта, Пра и Фред провожали нас на Восточный вокзал. На перроне мама плакала. Фред получил от отца молочную шоколадку и немедля вышвырнул её на рельсы. Господи, ну почему они не могли назвать меня хоть Арне, Арнольдом-младшим, или Вильхельмом-вторым! Но нет, мне выпало обзываться Барнумом, и мы должны были тащиться аж в Рёст, чтобы вписать такое имечко в церковные книги. Кондуктор отнёс наши чемоданы в спальный вагон. Локомотив дёрнулся, мать прильнула к окну и замахала, меня держал на руках отец. Я помню тот запах, как заправский химик, я могу у себя в лаборатории воспоминаний разложить его на составные части, снимая слой за слоем: средство для волос, мешающееся со сладким парфюмом выскобленных щёк, тяжёлая табачная вонь перчаток, кисловатый душок тугого взопревшего воротничка, всё это возгоняется и превращается в терпкую вокзальную пряность — расставание. Но в тот день я спал себе, ни о чём не ведая, ибо существовал ещё вне воспоминаний. Положили меня с матерью на нижней полке, на краешке которой сидел отец и свинчивал крышку с карманной фляги. Он наполнил стаканчик для чистки зубов и протянул матери, у которой хватило сил только понюхать. Что ж, отец выпил всё сам, выдохнул: — Ну вот, парень получит причитающееся ему имя. А я склепаю разорванные связи. — Он налил ещё и опять выпил: — Твоё здоровье, любимая. Пусть это станет нашим запоздалым свадебным путешествием. — Мать взяла его увечную руку и зашептала, чтоб не разбудить по-прежнему спавшего меня: — Они знают, что мы едем? — У отца пронзило болью ампутированные пальцы. — Они? — Твои родители. — Я даже не уверен, живы ли они, — прошептал он. Отец сполз на пол и застыл, стоя на коленях и уткнувшись лицом матери в грудь. — Вера, я боюсь. Боже, как я боюсь!
В Тронхейме льёт дождь. Мать выносит из вагона меня, а кондуктор — коляску, в которую меня и кладут. Отец стряхнул с себя страх. Он деятельно суёт кондуктору купюру и хлопает его по плечу. — Я могу отнести чемодан и остальное, — говорит кондуктор, молниеносно пряча деньги в фуражку. — Отлично, — отвечает отец, подталкивая его (давай, давай!), вслед за чем выменивает у некоего субъекта, ожидающего открытия вокзальной забегаловки, зонтик на пустую фляжку. — Что это? — спрашивает мама. — Так, небольшой подарочек! — хохочет отец, раскрывая над нами чёрный зонтик, под которым они и довозят меня до пристани. Почтовый пароходик уже стоит у причала. Мать бледнеет. Теперь страшно делается ей. — Мы поплывём не на этой посудине, нет? — шепчет она. Но отцу недосуг ответить, потому что огромную деревянную коробищу, самое малое четыре на четыре метра, которую поднимают на борт, заваливает порывами ветра набок, и она едва не выскальзывает из ремней. — Осторожнее, черти! — вскрикивает отец. Наконец груз удаётся невредимым опустить на палубу, осевший пароходик ходит ходуном, стоящие вдоль поручня пассажиры аплодируют, а отец отвешивает глубокий поклон, точно это он перенёс на борт драгоценный груз мановением своей одной целой и одной ополовиненной руки. В каюту нас провожает лично сам капитан. Каюта тесная, низкая, за иллюминатором перекатываются волны. — Сколько мы стоим в Сволвере? — спрашивает отец — Час, — отвечает капитан. — Отлично! — радуется отец. Засим капитан приглашает семейство Нильсенов отужинать за его столом вечером в шесть. Но морская болезнь укладывает мать прежде, чем мы успеваем выйти из Тронхеймского фьорда, обогнуть Фоселандет и лечь наконец курсом на север. Отец стоит на палубе, в тени огромной деревянной коробки, на которой красной краской выведено его имя. Он хохлится под чёрным зонтом. Страх, от которого он было отделался, снова лижет пятки. Можно сойти на следующем причале и сбежать. Ему не впервой исчезать. Но — нет: поздно. У него в прошлом тёмный период, его полярная ночь. Он не забывает то время. Но теперь он из тени вышел. Теперь июнь, белые ночи. Пароход держит курс к солнцу. Они плывут из дождя в солнце. Вдруг отец заходится в хохоте. И… раз — вышвыривает за борт зонтик, тот падает на воду, как вспоротый баклан, и исчезает за волнами, а то была бы ржачка, когда б Арнольд Нильсен заявился домой на Рёст с зонтиком-тростью, как последний придурок, как гость с того света, которому невдомёк, что против рёстского ветра устоит зонт одной только конструкции: кости палтуса, обтянутые кожей четырёх рыб зубаток. Отец прикладывает ухо к коробу, прислушивается и вроде бы различает внутри слабый шум. Тогда он спускается в каюту. Мать лежит на узкой койке. Она купается в поту. — В шесть часов мы ужинаем с капитаном, — говорит отец. Мать рвёт. Когда её выворачивает во второй раз, то же проделываю и я, точно мы ещё связаны пуповиной. Мы тошнимся наперегонки, и отцу приходится туго. Он вызывает горничную, которая перестилает бельё, оттирает пол и ставит возле койки два ведра. Мать вымотана и обессилена. У неё едва хватает сил держать меня. — Пойдём наверх, — зовёт отец. — Тебя стены укачивают. — Молчи, — шепчет мать. Отец вытирает ей лицо своим носовым платком. — Чтобы привыкнуть к волнам, надо на них смотреть, — уговаривает он. Мать стонет. — Почему мы не поехали на машине? — Отец заводится, промакивает пот со своего взопревшего лба. — Машине не хватило бы бензина, тем более она в починке, а стремнину в Москене ещё не заасфальтировали. — Мать делает попытку улыбнуться. — У тебя наготове три отговорки, Арнольд. Из этого я делаю вывод, что ты просто морочишь мне голову. — Отец смеётся: — Из чего я делаю вывод, что ты идёшь на поправку! — Он встаёт и смотрит на маму и на меня. И видит, я думаю, до чего я похож на него, за исключением только цвета глаз: у меня — синих. Это открытие ошеломляет его радостью и тревогой, восторгом и печалью. — Я попрошу капитана прислать ужин сюда, — шепчет он. — Нет, нет, — просит мама. — Иди к ним туда, пожалуйста! — Отец подчиняется. Он ужинает за столом капитана. Запивает палтуса в сливочном соусе бутылочкой пива. Громко переговаривается по-американски с какими-то туристами и чокается направо и налево. — У вас какое-то дело на севере? — интересуется капитан. — Да, я еду крестить сына, — отвечает отец. Капитан раскуривает сигарету и косится на руку в перчатке: — А в коробке вы, часом, везёте с собой не церковь? — Отец усмехается: — Можно сказать и так, — но никакими подробностями всеобщего любопытства не удостаивает. В день довольно одного правдивого ответа. Ему по вкусу роль человека-загадки, таинственного, с иголочки одетого, болтающего на всех языках. Вот он и наводит тень на ясный день. Подают кофе. Стол ходит ходуном. Блюдца съезжают к краю. Опрокидывается бутылка. Мигают лампы. Капитан недоволен, как пошла беседа. — А ваша супруга не пожелала отобедать с нами? — спрашивает он. — Она не выносит качки, — говорит отец. И в мозгу у него тотчас мелькает мысль, что это уже второй правдивый ответ за ужин. А из двух правд одна часто оказывается лишней, особенно если они сыплются с такой частотой. Лучше б он отоврался, промолчал, хоть нахамил бы. И точно, капитан задумывается. — На борту есть врач, пожалуй, он мог бы осмотреть вашу жену. — В этом нет нужды, — умоляет отец. Но капитан уже бьёт в ладоши. — Доктор Паульсен! — кричит он. За столом, в самом углу, измождённый старик, в рубашке с заношенным воротничком, трещиной поперёк стекла на очках и двумя пока уцелевшими пуговицами на жилетке медленно оборачивается, отодвигая стул, встаёт, точно восстаёт из другой жизни, и выглядывает из-за непрозрачной завесы часов и дней. — Кто? — лепечет он. Капитан машет ему: идите сюда. Отец наклоняет голову. Сколько он ни увещевает себя, страх сковывает его снова, от него не увильнёшь, такой он борзый. Этого отец и боялся, и ждал всё время: узнавания. Но не так же жалко и позорно обставленного! Он мечтал о триумфе, чтоб у них глаза повылезли на лоб от изумления. Доктор Паульсен подходит к ним, шатаясь на качающемся полу. Останавливается. Капитан манит его ближе: — На борту женщина с грудным младенцем, у неё морская болезнь. Что лучше предпринять в такой ситуации? — Нежданно доктора разбирает хохот. Абсолютно некстати прорезавшийся пьяненький смешок, который начинается хихиканьем непонятно над чем, а заканчивается всегда гоготом над самим собой. Арнольд Нильсен решается поднять глаза. — Вас смешит недуг моей жены? — Доктор закашливается и вытирает влажный рот рукавом. — Скажу вам, господа, что от морской болезни ещё никто не умер. Из человеческих невзгод она одна из самых крошечных. И проходит по мере того, как человек приспосабливается к движению корабля. — Арнольд Нильсен надувается заносчивостью. — А не стоит потыкать её шляпной иголкой в сердце, а? — спрашивает он. Доктор Паульсен выкатывает на него глаза, снимает очки, таращится, наконец возвращает очки на место. — Нет, тогда уж лучше сухари и полстакана вина. — Он кланяется и бредёт к своему месту. Победа осталась за моим отцом, Арнольдом Нильсеном, он по-прежнему не узнан. — Это был господин судовой врач? — спрашивает он. — Нет, — качает головой капитан и шепчет: — Доктор Паульсенсам смертельно болен. Его обследовали в Тронхейме, он безнадёжен, к несчастью. — И вдруг доктор Паульсен остановился между столов, обернулся и ещё раз поглядел на Арнольда Нильсена, словно тоже различил сквозь треснувшее стекло мутный призрак, тень, расплетшийся узелок времени. — С вашей женой всё наладится, — говорит он. — Но малыша я на всякий случай, пожалуй, должен посмотреть. — Отец с грохотом ставит чашку: — Мальчик в порядке. Ему не нужен доктор! — Капитан обходит стол. — Лучше послушать доктора. Качка будет усиливаться. — Вместе они спускаются в каюту. При виде незнакомого мужчины мать садится в койке, она удивлена и разгневана. У отца в руках сухарики и полстакана вина. Он бросается к матери. — Это судовой врач, он посмотрит, не навредила ли качка Барнуму. — Мать проводит рукой по колтуну растрёпанных волос и закрывает плечи. — С ним всё в порядке, — шепчет она. Но доктор Паульсен уже нагнулся над моей коляской. Откинул в сторону плед. Он надавливает пальцем мне на живот, затем убирает руку и долго молча стоит так, глядя на меня. Мать начинает тревожиться. Отец открывает рот. И тут доктор Паульсен разражается рыданиями. Он стоит, наклонившись над детской коляской, и трясётся от плача. Отец берёт старика за плечо и уводит в коридор, а когда возвращается, мать сидит ни жива ни мертва и прижимает меня к себе. — Почему он плакал? — шепчет она. — Доктор пьян. И очень извиняется, — объясняет отец. — Ты его знаешь? — допытывается мать. Отец обмакивает сухарь в вино и протягивает ей. — Нет, — отвечает он. Мать принимается сосать хлеб и сосёт до тех пор, пока её снова не рвёт. Отец обнимает её. — Когда я был мальчишкой, мне в море выворачивало все кишки каждый божий день. А потом кишки приноровились, хотя ощущение своей неполноценности осталось навек. — Отец смахивает с глаза слезу. — Ещё доктор сказал, что редко увидишь такого ладного младенца. — Мать молчит. Волны катят в иллюминатор. Мы на один ночной переход приблизились к северу, ночь развиднелась, пропустила свет. Мы забываемся полусном. — Полярный круг — это мысленная граница, — шепчет отец. — Ты почувствовала, как мы его пересекли? — Но мать не чувствует ничего, кроме великой усталости, она в отрешении, в ступоре, кровь отлила от мыслительного аппарата, а я, я ещё не дорос до таких масштабов, я вне сетки координат, сам себе куцая линеечка, пока безымянная, плывущая на собственные крестины. Когда пароход швартуется в Будё, отец поднимается на палубу. На причале сходит доктор Паульсен, поникший, трясущийся. Он вскидывает руку. Потом в последний раз поворачивается и растворяется и свете, подпирающем город.
Раннее утро, солнце. Вестфьорд переливается, дышит, он — широкая неторопливая волна, гоняющая сама себя. По другую сторону в голубом тумане торчат горы, и кажется, что земля ушла из-под них и они парят между небом и водой. Однажды он уже видел всё это, когда плыл в другую сторону. Он крепится из последних сил. Но того гляди расклеится, сломается. Поворачивать поздно. Наступившее было облегчение сменилось апатией, похожей на своего рода опьянение. Капитан окликает его с мостика: — Как супруга и малыш? — Приноравливаются! — кричит отец. Рассмеявшись, капитан уходит к себе в рубку. Стена Лофотенских скал надвигается. Чайки висят над пароходом крикливой тучей. В Сволваре отец убегает на берег. Час проходит, его нет. Пароходный колокол отбивает третий удар. Нервничает капитан. На пристани толпится народ, недоумевая, почему задерживают отправление. Двоих шустрых мальчишек отряжают на поиски Арнольда Нильсена, коротышки с чёрными блестящими волосами, волной падающими на лоб, в светлом пальто и перчатках. Тщетно: его нет ни в одном питейном заведении, ни в отеле, ни в рыболовной лавке. Прошло уже лишних полчаса. Капитан распоряжается убрать трап и отдать концы. Он в бешенстве сыплет проклятиями. Что ему теперь, нянькаться до конца рейса с брошенной, лежащей пластом бабой и её сосунком или ссадить их на берег, пока не поздно? Он мечет громы и молнии, но тут в толпе на пристани возникает шевеление. Народ расступается, освобождая проход. Голоса делаются тише. Крики смокают. Картузы и шляпы снимаются. Это наконец-то появился Арнольд Нильсен. И не один. Он ведёт с собой старого пастора. Тот давно не выглядит как раздутый штормом чёрный парус, а напоминает маленький освещённый солнцем флажок и едва поспевает за Арнольдом Нильсеном, который останавливается и берёт пастора на буксир. Стремительно спускается трап, капитан лично препровождает пастора на борт и усаживает нa ближайший к трапу стул. Потом он улыбается Арнольду Нильсену: — Ваша жена настолько плоха? — В ответ Арнольд Нильсен посмеивается и подпускает туману: — Раз со мной церковь, то нужен и пастор. — Потом он спускается в каюту за матерью, которая выносит меня на воздух. — Познакомься, — представляет отец, — с моим старинным другом. Он самый лучший пастор этого края и этой страны! — Мать в смущении разглядывает тщедушного старика, который встаёт со стула, медленно выпрастывает руку и касается её. Клянусь, прикосновение шарахнуло меня, как током, причём удар отдался матери, и она, покрепче прижимая меня к груди, опускается в реверансе перед этим старцем, почти безголосым, но с ясными работящими глазами и крестом на шее. — Я слишком много пел, — сипит он. — Пытался заглушить шторм. — И сумели? — спрашивает мать. — Нет, — отвечает пастор. И тетива, растянутая между смехом и плачем, складывается в улыбку на губах старика, когда он говорит: — Радостно будет крестить вашего малыша.