Полукровка
Шрифт:
Пальцы, украшенные серебром, терзали бахрому. Девушка глядела в сторону, словно гостья, явившаяся неожиданно, нарушала ее владения. Ее глаза были густо накрашены. Под нижними веками сероватым следом размазалась тушь. Как будто только что плакала.
Юлий вернулся, и темноволосая поднялась. Она вышла из комнаты решительно, словно Юлий сменил ее на посту.
– Меня исключили из института, – Маша пожаловалась, думая о том, что исключение – кстати: первый раз в жизни паук играет на ее стороне.
– Почему? – Юлий поинтересовался удивленно, но это удивление было холодным.
– Точнее говоря,
Маша справилась с собой. Теперь ей казалось, он должен был оживиться: вспыхнуть, проявить интерес. Юлий кивнул. Глаза, глядевшие на Машу, оставались тусклыми:
– Что ж, приятного мало... Но может, вы поспешили? Надо было не уходить, подождать. Жизнь длинная... – он усмехнулся. – Особенно в этой стране.
Прежде в его усмешках не было горечи.
– Вы... не хотите со мной говорить? – вспомнив про внуков, она решилась действовать напрямик.
– Нет-нет, – глаза метнулись, но он покачал головой. – Я хотел вам звонить, потому что... – Юлий медлил, – потому что обещал.
– Обещали, – Маша подтвердила. – Я подумала, что-то случилось. Обычно вы...
– Позвонить и извиниться, – он добавил тихо.
– Чайник вскипел, – непреклонный голос прервал из-за двери. Маша услышала твердые шаги. Передав сообщение, темноволосая девушка ушла в кухню.
– Извиниться, – Юлий повторил с нажимом, как будто вступал в спор. – Прошлый раз, по телефону, я сказал вам неправду. Посещать, собственно, нечего. У моего отца нет могилы. Сам он хотел на Преображенском, но разрешения не дали. Предложили Северное... – губы сморщились.
– А если за деньги?.. – она спросила и поняла, что сделала ошибку.
– Нет, – его голос стал непреклонным. – Платить мы не станем. Кроме того, дело не только в этом...
– Но вы могли бы... – мысль мелькнула и сложилась. – Кремировать. А потом похоронить тайно.
– Нет, – он снова отверг. – Тайного больше не надо. И вообще ничего этого...
– Этого? – Маша повторила за ним.
– Вот именно. Нельзя, значит, нельзя.
Новая интонация резала слух.
– Но это глупо! – полукровка, привыкшая решать технические задачи, повысила голос.
Юлий покосился на дверь. Коридор молчал.
– Не так уж глупо, – снова его усмешка получалась горькой. – Если бы все рассуждали, как я... – он махнул рукой.
– Так, как вы, рассуждают именно все! – она не хотела его обидеть. Просто сказала правду.
– Боюсь, что нет, – в голосе поднималось раздражение. Вскипало каплями – с самого дна. Одна из капель должна была стать последней. – Вам никакие законы не писаны!
Таясь за дверью, черноволосая торжествовала победу. Маша поднялась.
В прихожей она одевалась торопливо, не попадая в рукава. Юлий не помогал.
– Вот... – она застегнула верхнюю пуговицу.
– Когда-то давно, – Юлий стоял, прислонившись к притолоке, – я говорил о надломленной трости. Так вот. Я ошибался. На самом деле она давно сломана, – лицо, обращенное к Маше, меняло свои черты.
Они теряли слабость, которую когда-то давно она назвала травоядной. Машин взгляд, зоркий, как пальцы слепого, ощупывал контуры,
На пороге шатра, завешанном тяжким пологом, они стояли друг против друга. Шаг – и она стала бы смертельно счастлива. Юлий шагнул первым.
Непреклонным жестом, принадлежащим ее бабушке Фейге, он поднял руку и погладил ее по голове. Пальцы скользнули и легли на Машино плечо. Не дожидаясь внуков, Юлий отринул ее, девочку-полукровку. Развернул и подтолкнул к дверям.
Свет маяка, зажженного над точечным домом, не достигал небес. Небо, под которым она брела, было пустым и беззвездным. Тучи, спустившиеся низко, облепили хрущевские дома. К точечному дому, украшенному горящими буквами, Маша подходила с торца. Отсюда их буквы читались легко и ясно:
СЛАВА СОВЕТСКОМУ НАРОДУ!
Она ответила грязным словом – на родном языке паука.
Они осквернили отцовскую могилу. В первом ужасе Юлий попытался представить их лица. Мука усугублялась тем, что виноватым он считал и себя: мать говорила, не пишите полного имени, пусть будут только инициалы. Фамилия, начальные буквы, годы жизни. Мать была права. Права оказалась и Виолетта.
В отцовских вещах, которые ей вернули, нашелся бумажный листок. Не записка, не завещание – воля. Отец, чувствуя приближение смерти, думал о своей могиле. В письме обращения не было. Не то сына, не то жену он просил выбить слова, которые вывел на иврите нетвердой рукой: странные, крючковатые значки. Юлий склонялся к тому, чтобы исполнить, Виолетта встала на дыбы. Пасынок пытался урезонить, по крайней мере, получить внятные объяснения. Она молчала, ограничившись твердым «нет». Надеясь взять в союзники мать, он показал ей записку. Екатерина Абрамовна поглядела с жалостью, как на недоумка. Тогда-то она и сказала про инициалы. Юлий понял, но, скованный волей отца, настоял на компромиссе: крючки отставить, фамилию, имя, отчество выбить на плите полностью – как у людей.
А еще он настоял на Преображенском, сам съездил в кладбищенскую контору. Мужик разговаривал вежливо, сказал, привозите документы – оформим. Виолетта снова отвергла: пусть лежит на обыкновенном. Выбрала Северное, сама оформила в бюро, на Достоевского. Юлий смирился.
Споры вокруг последней воли не могли отменить очевидного: отец умер скоропостижно. Скорее всего, записку он написал еще в больнице, задолго до выписки. Вряд ли отец придавал делу исключительную важность. Сколько раз мог поговорить с сыном, высказаться окончательно и определенно. Однако смолчал.