Полые холмы. Жизнь Мерлина
Шрифт:
Она, конечно, владела магией, раз сумела так меня ослепить. Может быть, теперь, понимая, что я уже бессилен вмешаться, она дала развеяться своим чарам или, засыпая, позволила им ослабнуть. А может быть, мои чары оказались могущественнее, и загородиться от моего взгляда она не сумела. Видит бог, я не хотел смотреть, но я был пригвожден к месту собственной моей силой, а так как нет силы без знания и нет знания без муки, стены и дверь в опочивальню Моргаузы растаяли перед моим взором, и я все увидел своими глазами.
Времени вдоволь, сказал стражник. Времени им и впрямь
5
Он вернулся перед самым рассветом. Только что просвистала первая птаха, и тут же грянул разноголосый утренний птичий хор, в котором едва не потонул негромкий лязг оружия за дверью и тихие слова, обращенные входящим к стражнику. Потом он вошел, сонно щурясь, и вдруг остановился, не дойдя до своей двери, потому что заметил меня у окна в кресле с высокой спинкой.
— Мерлин! Так рано — и уже поднялся? Тебе не спалось?
— Я не ложился.
Он сразу встрепенулся, встревожился, насторожился.
— В чем дело? Что-нибудь случилось? Что-то с королем?
Хорошо хоть, подумал я, ему не приходит в голову, что я караулю его, чтобы допросить, где он пропадал всю ночь. И пусть он никогда не узнает, что я выходил отсюда и разыскал его.
— Нет, — ответил я. — Король тут ни при чем. Но мне надо поговорить с тобой до наступления дня.
— О боги, только не сейчас, если ты меня любишь! — зевая и смеясь, сказал он. — Я так хочу спать, Мерлин. Ты догадался, где я был, или тебе стражники сказали?
Он подошел ближе, и от него пахнуло ее духами. Меня замутило. Я вздрогнул.
— Нет, сейчас, — твердо возразил я. — Умойся и проснись. Я должен тебе кое-что сказать.
В комнате горела только одна лампа, да и ту я прикрутил совсем низко, и ее свет уже померк в свинцовой белизне утра. Я разглядел, как на скулах у Артура обозначились желваки.
— По какому праву… — начал было он, но тут же сумел овладеть собою, обуздать свое бешенство. — Хорошо. Я понимаю, у тебя есть право меня допрашивать, мне только не нравится время, которое ты выбрал.
Это уже было совсем другое, чем уязвленная ребяческая гордость тогда, на берегу озера. Вот как далеко успели они его увести — меч и женщина. Я сказал:
— У меня нет права тебя допрашивать, нет и намерения такого. Успокойся и выслушай. Я действительно собираюсь говорить с тобой и о том, помимо прочего, что было сегодня ночью, но беспокоит меня совсем другое. За кого ты меня принимаешь, за аббата Мартина? Я не оспариваю твоего права вкушать плотские радости, где и когда тебе вздумается. — Он все еще слушал враждебно, кипя гордостью и гневом. Чтобы дать ему успокоиться и выиграть время, я мягко добавил: —
Я замолчал. Он стоял бледный от гнева, но теперь даже в полумгле рассвета мне было видно, как схлынул em гнев, а с ним и последние остатки краски с лица. У него словно дыхание прервалось, кровь остановилась в жилах. Глаза стали черными. Он прищурил их, будто я ему плохо виден, будто он только сейчас впервые в жизни меня заметил и никак толком не разглядит. От такого взгляда мне сделалось не по себе, а я не из тех, кого легко смутить.
— Ты никогда не возлежал с женщиной?
Весь поглощенный мыслями о предстоящем разговоре, я счел эти слова пустячными и неуместными.
— Ну да, я же сказал, — недоуменно подтвердил я. — По-моему, это всем известно. И у некоторых, по-моему, вызывает презрение. Но те…
— Так ты что же, евнух?
Вопрос прозвучал грубо, и при этом нарочно грубо. Я вынужден был переждать минуту, а уж потом ответил:
— Нет. Я хотел сказать, что те, для кого целомудрие достойно презрения, не принадлежат к числу людей, чье презрение способно меня задеть. Неужто и ты из таких?
— Каких? — Он явно не понял ни слова из моей речи. Стряхнув власть обуревавшего его необъяснимого смятения, он со всех ног бросился к себе в комнату, как будто задыхался, как будто ему не хватало воздуха. И только пробормотал на бегу:
— Я сейчас. Мне надо умыться.
Дверь за ним захлопнулась. Я сразу вскочил на ноги и, опершись ладонями о подоконник, выглянул в прохладное сентябрьское утро. Закричал петух; издалека ему отозвались другие. Я заметил, что дрожу: я, Мерлин, некогда спокойно смотревший, как короли, принцы и епископы прямо у меня на глазах замышляют мою погибель; я, беседовавший с мертвыми; я, умеющий вызвать бурю и пожар, высвистывать ветер. Что ж, этот ветер я накликал сам, не мне теперь от него прятать голову. Но я-то рассчитывал на его любовь ко мне, надеялся, что она поможет нам обоим выдержать предстоящий разговор. Не думал я, что утрачу его уважение — да еще по такому ничтожному поводу, — и как раз в эту решающую минуту.
Я говорил себе, что он еще совсем юн; что он Утеров сын и только что от своей первой женщины и его распирает новая, мужская гордость. Я говорил себе, что глупо было надеяться на ответную любовь, мальчик платил мне, как и я — моему наставнику Галапасу, всего лишь простой привязанностью, приправленной толикой страха. Все это и еще многое другое говорил я себе, и к тому времени, когда Артур возвратился, я уже сидел, спокойно поджидая его, у стола, на котором стояли два полных кубка с вином. Он, ни слова не говоря, взял один, отошел с ним в дальний конец комнаты и сел на край моей кровати. Умываясь, он намочил даже волосы, и мокрые пряди липли ко лбу. Халат он сменил на дневную одежду и в короткой рубахе, без плаща и без лат, снова стал мальчиком, тем Артуром, что резвился все лето в Диком лесу.