Поминки
Шрифт:
Георгий”. “Теперь все равно”, – с некоторой досадой сказал дед. “Что
– всё равно?” – не понял Жорик… И в этот момент откуда-то резким порывом возник пронзительный, остро леденящий сквозняк – прямо по лицу, по глазам ударил чем-то вроде снежной крупы, и Жорик на секунду инстинктивно зажмурился и тут же услышал, как со страшной силой захлопнулась форточка (как еще не разбилась-то), и когда открыл глаза, – деда уже не было. Полушубок висел на своем месте возле двери. Форточка была плотно закрыта. Соседская собака коротко взлаяла и замолчала. И никакого дальнего разговора уже не было слышно – тишина. Только лицо у Жорика оказалось чуть влажным – как от холодного растаявшего снега, и он утерся краем простыни и довольно быстро уснул и спокойно
– сказал Жорик. – Все утро сомневался, но все же вот решил”…
За столом все молчали. “Ой, а ведь и я проснулась от соседской собаки, – охнула одна из сестер-близнецов. – И что, думаю, разлаялась? А такое и в голову не пришло… И точно, точно, тогда колокол ударил. Правда, слабо: должно быть, ветром язык раскачало”.
“Что скажете, батюшка?” – обратился, наконец, директор типографии к игумену. Тот глубоко вздохнул и развел руками. “Непростая задача у батюшки”, – усмехнулся про себя Митник. Он посмотрел на Лерку: она опустила глаза к тарелке и покачала головой. Уж она-то Жорика никак не одобряла.
“Когда душа изошла из тела, то ни о чем здешнем она уже больше не помышляет, но только о тамошнем заботится, – сказал отец Кирилл, – так учат нас святые отцы”. В качестве слушателя игумен выбрал почему-то Митника и, словно видел в нем единомышленника, продолжил говорить, время от времени поглядывая на него, спокойно и дружелюбно: “На сороковой день душа Федора Филимоновича по миру, конечно, не бродит, но стоит перед горними вратами и ждет решения дальнейшей судьбы: одесную ли Господа, со святыми и праведниками, или налево – с грешниками… Что же касается снов и разных там явлений и видений, то им верить не следует: очень уж тут легко впасть в прелесть, то есть подвергнуться бесовскому обольщению. И, пожалуй, лучше не поверить ангелу, чем поверить бесу, не так ли?.. (Тут он посмотрел на Митника, и Митник послушно кивнул.) Очень страшно принять потустороннее явление за некую истину и руководствоваться ею в жизни: есть опасность, что руководителями станут темные силы.
Преподобный Серафим говорил по-простому, для простых людей: “Сны сбываются? А ты им не верь – и сбываться перестанут”. Правильно ведь?” (И Митник снова согласно кивнул.)
Все с облегчением приняли такое объяснение (и Лерка, прикрыв глаза и кивнув, показала Митнику, что и ей объяснение понравилось), и застолье пошло своим чередом: первым сказал свое короткое слово
Митник, потом долго говорил завуч школы, потом – директор типографии; говорили сестры-близнецы и племянники, – и все вспоминали, каким Федор Филимонович Пробродин был замечательным учителем, воспитателем, строителем, ученым, сыном, мужем, братом, дядей и т. д. Все охотно пили и ели. Лера постоянно уходила на кухню и возвращалась с каким-нибудь новым блюдом: котлеты были съедены, и она принесла грибную солянку, потом на место солянки – фаршированные перцы и что-то еще, и еще. Застольная беседа уже не обязательно была связана с Пробродиным. Заговорили о политике, о местных властях, о местных новостях. Например, племянница, жившая в Прыже, спросила игумена, как он относится к тому, что в восстановленный храм в
Новобукреевском совхозе священником назначили еврея – отца Моисея, -
“Мойшу Зильбермана”, – сказала она, подделывая еврейский акцент. “В церкви несть ни эллина, ни иудея, – миролюбиво ответил игумен.
–
Отец Моисей – умный, высокообразованный священник. Он, кстати, этот храм и восстановил – от фундамента до купола”. Племянница покачала головой и брезгливо поджала губы: “Не знаю, я в ту церковь не пойду”… По видику решили прокрутить какое-то длинное, двадцатиминутное интервью Ф. Ф., записанное два года назад с экрана
(кажется, оно было по каналу “Культура”), и Митник, который сидел спиной к телевизору, должен был на эти долгие двадцать минут как-то неудобно развернуться боком. Федор Пробродин говорил, что
Отечества невозможно без сохранения памятников истории культуры… Сев опять нормально, Митник посмотрел на Жорика, его соседи по столу – взрослые внуки сестер-близнецов – чокались, выпивали, закусывали и оживленно разговаривали между собой, а тот, бедняга, сидел среди всех как-то одиноко и, кажется, даже не притронулся к еде. “Сам парень виноват, – подумал Митник. – Не следовало ему возникать со своим откровением”.
Так прошло, должно быть, часа два, и Митник, немного устав от застолья, решил, что еще минут пять, и он подойдет к Гале и тихо скажет, что ему скоро пора. Чтобы завтра днем приехать в Москву, он собирался еще сегодня, и желательно не поздно, доехать до Костромы и заночевать в гостинице. Ночевать в Прыже ему не хотелось. Месяц назад дружина отца Дмитрия устроила в центральном сквере города показательное сожжение его книги (нашумела в Москве), в которой с исчерпывающей научной аргументацией было доказано, что в ближайшие два десятилетия России не выжить без двадцати миллионов мигрантов из ближнего, а возможно, и дальнего Зарубежья. Местные бритоголовые не только книгу рвали и бросали в костер, но набили соломой чучело, нацепили на него плакатик, на котором между двух сочащихся кровью шестиконечных звезд было намалевано: “Депутат Митник – враг России”,
– и тоже сожгли. Репортажи с этого шабаша были и в некоторых московских газетах, и в Интернете, и после этого Митнику расхотелось даже и на лишние полчаса задерживаться в Прыже, не говоря уж о том, чтобы заночевать… Словом, если он хочет выспаться в Костроме, из
Старобукреева ему надо бы выехать не позже семи вечера. Ну да ведь еще и с Галей дела решить надо. Хотя бы насчет “Брокгауза” переговорить. И насчет рукописей – и с Леркой посовещаться, и с директором типографии… Ну, и, конечно, хоть чуть от выпитого отойти.
Директор типографии сидел рядом. “А что же это отец Димитрий не приехал?” – тихо спросил Митник. “Его нет в Прыже, – так же вполголоса сказал директор. – Они устроили крестный ход с молебном о спасении России – по всей государственной границе”. “Как это?” – удивился Митник. “На самолете, – сказал директор. – Над всей границей пролетят. Военные посодействовали”…
“А меня вот Бог дважды сподобил быть свидетельницей настоящего чуда,
– вдруг громко сказала Галя: видимо, она говорила о чем-то с отцом
Кириллом и в какой-то момент захотела, чтобы продолжение разговора услышали все. – И оба раза чудо явлено было через нашего с Федей друга, которого мы очень любили и который здесь у нас постоянно бывал, через молодого священника, – ему тогда двадцать пять лет было, – через отца Петра, сына Инны Александровны”, – и Галя указала на сидевшую по левую руку от нее печальную учительницу литературы, и та согласно кивнула головой: видимо, знала, о чем пойдет речь.
“На Благовещенье… В Казанской было водосвятие… – Голос у Гали сделался светлым, неожиданно звонким. – Женщины принесли свои банки с водой. Простые банки – и поллитровые, и литровые. Всего на столе было восемнадцать банок, почему-то я запомнила. Отец Петр служил молебен и стал опускать крест в воду. Опустит с молитвой, поднимет и в следующую опустит. И вижу – чудо! – в каждой банке крест остается сиять. Вот прямо отчетливо видно: в каждой-каждой серебряный крест, и не малый, в воде так колеблется. И у всех женщин такая радость на лицах. И только в одной баночке, у молодой Фимы Криворучки, – у нее еще ребеночек за год до того умер от дифтерита, поздно врачи хватились, – только у нее ничего нет. И она это видит и прямо так со слезами к отцу Петру: “Батюшка, а у меня-то почему нет?” А он так посмотрел на нее и говорит: “Как это – нет?” И смотрим, действительно, и у нее крестик сияет. И тут она так вот уцепилась за его рукав и говорит: “Батюшка, как вы это делаете?” А он освободился от нее, отстранился, словно ему больно сделали. “Я, – говорит, – ничего не знаю. Я только служил”. И ушел”.