Попугай Флобера
Шрифт:
Возможно, было и еще что-то. Некоторые люди, старея, как бы все больше убеждаются в собственной значимости. Другие же все больше теряют уверенность в себе. Касалось ли это меня? Неужели мою ординарную жизнь кто-то может подытожить, а затем зачеркнуть как бессмысленную лишь потому, что чья-то другая жизнь оказалась чуть менее ординарной. Я не говорю, что мы должны считать себя пустым местом перед теми, чья жизнь нам кажется более интересной, чем наша. В этом отношении жизнь чем-то немного похожа на чтение. Я уже говорил выше о том, что если твое впечатление от прочитанной книги было уже высказано кем-то или распространено профессиональными критиками, то какой смысл в твоем чтении? Разве только в том, что ты сам ее прочитал? Так и с жизнью? Почему ты должен прожить ее? Потому, что она твоя. Но
Не поймите меня превратно. Я не собираюсь утверждать, что тайная жизнь Эллен привела ее к отчаянию. Ради бога! Ее жизнь это не кодекс морали. Да у кого она была такой? Я всего лишь хочу сказать, что ее тайная личная жизнь и ее отчаяние были глубоко спрятаны в одном из уголков ее сердца, где лежали рядом, недосягаемые для меня. Я не мог прикоснуться ни к одному из них. Пробовал ли я сделать это? Конечно, пробовал. Но меня не удивило то, что Эллен вдруг так изменилась. «Если ты глуп, эгоист и при этом здоров, у тебя есть все три условия для того, чтобы быть счастливым, но если от этих трех отнять глупость, то два остальных уже бесполезны». У моей жены для счастья было лишь одно условие: ее хорошее здоровье.
Жизнь стала лучше? День назад с экрана телевизора поэт-лауреат, задав зрителям этот вопрос, сам же ответил на него: «Я считаю, что лучше всего у нас поставлено зубоврачебное дело». Ничего другого ему в голову не пришло. Вы сочтете это предрассудком старшего поколения? Я так не думаю. Когда ты молод, то уверен, что старшее поколение сетует на ухудшение жизни только потому, что так ему будет легче уходить из нее без сожаления. Когда ты стар, тебя раздражает то, с каким восторгом молодежь буквально аплодирует каждому ничтожному успеху — изобретению какой-нибудь новой радиолампы или шестеренки, — однако ей глубоко безразлично то, что мир бессилен перед варварством. Я не говорю, что все становится хуже. Я только хочу заметить, что если такому суждено случиться, то для молодежи это произойдет незамеченным. Прежние времена были хороши, потому что мы были молоды и невежественны, молодость всегда бывает такой.
Стала ли жизнь лучше? Я попробую дать свой ответ на вопрос поэта свой, так сказать, эквивалент зубоврачебному делу. Сейчас в нашей жизни произошли очень хорошие изменения в нашем отношении к смерти. Я согласен, есть еще возможности для дальнейшего совершенствования. Но я вспоминаю о смертях в девятнадцатом веке. Смерть писателя — это не какая-то особая смерть; просто так повелось, что о ней принято написать. Я думаю о Флобере, распростертом на диване, сраженном — кто может теперь определить за такой давностью лет? — то ли эпилепсией, то ли апоплексическим ударом или сифилисом, а то и пагубным сочетанием все этих болезней вместе. Однако Золя назвал его смерть прекрасной — смерть букашки, раздавленной гигантским пальцем. Думаю о Буйе, в предсмертном бреду лихорадочно сочинявшем в голове новую пьесу, которую друзья обязательно должны прочесть Гюставу. Я думаю о медленном угасании Жюля де Гонкура: сначала он начал спотыкаться на согласных, произнося вместо «с» букву «т», затем стал забывать названия собственных книг, а кончил тем, что его изможденное лицо застыло в маске дебила (по словам его брата); ему виделись кошмары смерти, он впадал в панику; его скрежещущее дыхание по ночам (тоже по словам брата) было похоже на звук пилы, режущей мокрое бревно. Я вспоминаю о Мопассане, медленно деградирующем от той же болезни, увезенном в смирительной рубашке в лечебницу доктора Бланша в Пасси, который развлекал потом парижские салоны новостями о своем знаменитом пациенте. Конец Бодлера неумолимо близился: лишившись речи, он в спорах с Надаром о том, есть ли Бог, безмолвно указывал глазами на закат; Рембо, у которого ампутировали правую ногу и который медленно терял чувствительность в левой, отрекающегося от всего и убивающего свой гений: «К дьяволу поэзию!'» Доде, «доковылявший от сорока пяти до шестидесяти пяти лет», но когда суставы уже наотрез отказались служить ему, чтобы быть по-прежнему остроумным и веселым по вечерам, нуждался в пяти уколах морфия подряд. Он пытался покончить с собой. «Но никто не имеет права».
«Относиться к жизни серьезно — это прекрасно или глупо?» (1855). Эллен лежала с трубкой в гортани и в перебинтованном предплечье. Вентилятор в белом продолговатом ящике регулярно подавал спасительный кислород, а монитор подтверждал это. Конечно, Эллен сделала это импульсивно, не раздумывая, решив разом покончить со всем. «Никто не имеет права». Она же решилась, не обсудив и не посоветовавшись. Религия отчаяния не интересовала ее.
На мониторе мелькали буквы «ЕС», они были знакомы: состояние больной стабильное, но безнадежное. В наше время в больничной карте не пишут «НПР» — «Не подлежит реанимации». Многие посчитали это бесчеловечным, и теперь вместо сокращенных зловещих слов ставят короткое: «Нет» с цифрой «333». Прощальный эвфемизм.
Я посмотрел на Эллен. Она не была развращенной. Ее история правдива и чиста. Я сам выключил систему. В больнице у меня справились, согласен ли я дать им возможность это сделать, но я подумал, что она предпочла бы, чтобы это сделал я. Разумеется, мы с ней об этом никогда не говорили. А сделать это несложно. Нажимаешь кнопку и отключаешь подачу кислорода, затем расшифровываешь последние данные электрокардиограммы и видишь прощальную прямую линию на экране. Далее отстегиваешь и снимаешь трубки и поправляешь руки усопшей. Ты производишь все это быстро, словно стараешься не очень беспокоить пациента.
Пациент — Эллен. Следовательно, вы вправе сказать — в ответ на ваш ранее заданный вопрос, — что я убил ее. Вы будете правы. Я выключил систему. Я прервал ее жизнь. Да, это так.
Эллен. Моя жена; человек, которого я знал еще меньше, чем того иностранного писателя, который умер сто лет назад. Это заблуждение или это нормально? Книги говорят: она сделала это потому, что… Жизнь говорит: она сделала это. В книгах все объясняется, в жизни — нет. Я не удивляюсь тому, что многие предпочитают книги. Книги придают смысл жизни. Но проблема в том, что жизнь, которой они придают смысл, — это жизнь других людей, и никогда не твоя.
Возможно, я слишком восприимчив. Мое собственное состояние стабильно, но, увы, безнадежно. Возможно, дело в темпераменте. Вспомните глупое, неудавшееся посещение борделя в книге «Воспитание чувств» и его урок. Не предпринимайте ничего: счастье в воображении, а не в действии. Удовольствие сначала в предвкушении, а потом в воспоминании о нем. Это и есть флоберианский темперамент. Сравните его с темпераментом и действиями Доде. Его визит, еще школьником, в бордель он осуществил настолько просто и успешно, что он даже остался там на два или три дня. Девушки то и дело спасали его от полицейских проверок и щедро кормили чечевичной кашей. Они всячески ласкали и баловалиего. Вырвавшись из этого дурманного плена, он потом признавался, что всю жизнь тосковал по близости женской кожи, но с ужасом вспоминал чечевицу.
Одни воздерживаются и осматриваются, страшась как разочарования, так и успеха. Другие бросаются в омут очертя голову, рискуя всем, только бы получить удовольствие. В худшем случае они подхватывают какую-нибудь ужасную болезнь, а в лучшем случае болезнь минует их, но остается долгое отвращение от испытанного возбуждения. Я знаю, к какому лагерю я принадлежу и где буду искать Эллен.
Основное правило: «совершенные браки редки». Человечество изменить невозможно, его можно только познавать. Счастье — это алый плащ с дырявой подкладкой. Влюбленные похожи на сиамских близнецов — два тела с одной душой; когда одно из тел умирает, оставшееся в живых обречено влачить за собой мертвого двойника. Гордость заставляет нас долго искать всему решение — решение, цель, успех и окончательное завершение замысла. Но чем сильнее телескоп, тем больше звезд на небе. Человечество не изменить, его только можно научиться познавать. «Совершенные браки редки».
Правило для правил. Правда о написанном может обрести форму еще до того, как вы напечатали хотя бы одно слово; правда о жизни обретает форму лишь тогда, когда уже поздно вносить поправки.
В романе «Саламбо» у погонщиков слонов всегда были с собой молоток и зубило. На тот случай, если в разгар сражения слон выходил из повиновения и намеревался убежать с поля боя. В таких случаях погонщику было приказано размозжить слону череп. Шансов на то, что такое может произойти, было достаточно: перед боем слонов старались разъярить, поэтому их поили смесью вина, ладана и перца, а затем дразнили, бросая в них дротики.