Пора волков
Шрифт:
Мальбок говорил уже от имени адвоката, как вдруг распахнулась дверь.
– Мальбок, в суд, – вызвал стражник.
– В суд?! – воскликнул Мальбок. – А следствие?
– В суд, – повторил стражник. – И живо.
Матье поднялся. Мальбок обнял его и прижал к себе.
– До скорой встречи, мой мальчик, – сказал он. – Пожелайте мне удачи.
– Удачи вам, сударь, – пробормотал возница.
Тяжелая дверь захлопнулась, и своды долго удерживали эхо удара, от которого, казалось, содрогнулись толстые стены. Затем повисла пустота. Матье ощущал вокруг себя ее леденящую тяжесть. Пустота, наступившая
Он сидел неподвижно на камне и медленно жевал остатки заплесневелого хлеба, потом поднял тяжелый кувшин со щербатым горлом и отпил воды. Вода была свежая, но солоноватая, и Матье подумал, что ее, верно, брали из Фюрьез, совсем рядом с ратушей, пониже солеварен. Мысль о солеварнях напомнила ему про старика солевара. Матье забыл о нем, пока жил в бараках, но сейчас ему казалось, что человек этот может ему помочь. Судья записал его имя, значит, он его вызовет. При мысли о том, что он снова увидит старого солевара, Матье немного успокоился. И окружающий мир перестал казаться ему таким враждебным. К тому же, скоро вернется Мальбок. И научит Матье, как говорить с судьями.
День клонился к вечеру, и камера постепенно погружалась во тьму, исполненную тоскливого безмолвия. Матье так хотелось бы встать и походить, как это делал Мальбок, повторить слышанные от него слова, но он не решался. Слишком непроницаемой была тишина. И Матье сидел, не двигаясь, на каменной скамье в углу, поставив на нее ноги и упершись подбородком в колени. Хоть он и закутался в плащ, холод пробирал его до костей. Он вспомнил про солому, но тут же подумал, что нехорошо, наверное, ложиться, покуда не вернется товарищ.
Стало почти совсем темно, и Матье начал уже дремать, как вдруг, вздрогнув, очнулся. По ту сторону двора гулко хлопнула дверь, затем послышались шаги и звяканье цепи по булыжникам мостовой, затем отворилась дверь коридора, куда выходили камеры. Сквозь глазок Матье увидел пляшущий огонек факела. Теперь шаги и звяканье цепи раздались уже в коридоре.
– Как, разве вы не поместите меня с Гийоном?
Это был голос Мальбока. И ответ стражника:
– Иди-иди, двигайся. Твоя камера там, в глубине.
Послышалась возня, и Мальбок крикнул:
– Слушай меня, Гийон. Справедливости больше нет. Они меня приговорили. Завтра на рассвете все будет кончено. Я рассчитывал на твое общество в последнюю ночь. Но они не дают… Прощай, возница! И защищайся как следует, мой мальчик… Они хитрые, эти буржуа! Да хранит тебя бог, Гийон! Буржуа правят правосудие так же, как короли!
Голос быстро стих. Послышалось звяканье металла, стук сапог, глухие удары, стоны и наконец тяжело хлопнула дверь камеры. Вновь простучали сапоги, глазок заполнился светом факела… И все смолкло.
Смолкло все, кроме эха, гудевшего в душе Матье. Эха слов, сказанных человеком на пороге смерти.
Запах коптящего факела проник в камеру, Матье вдохнул его и в непроглядной тьме повалился на солому, прислонился спиной к сырой стене и, спрятав лицо в ладони, заплакал так, как не плакал уже очень давно.
33
Много раз за эту ночь Матье забывался глубоким сном, но через несколько минут просыпался с таким чувством, будто
Голова у Матье гудела, в мозгу проносились обрывки слов: он так хотел бы остановить их, привести в порядок, придать им смысл, но не мог разобраться в этой мешанине. Речи Мальбока путались с речами отца Буасси. Вопросы судьи жгли, словно удары хлыста. Прошло довольно много времени, прежде чем Матье понял, что у него жар. Лоб и руки покрылись испариной, и, поднявшись, он вынужден был опереться о стену – так трудно было ему держаться на ногах. Машинально он ощупал низ живота, как часто делал в бараках, проверяя, не настигла ли его чума. Боли никакой он не почувствовал и рассмеялся про себя. Он представил себе вдруг запоздалую вспышку болезни, увидел, как стоит перед судьями и объявляет им, что болен, а теперь заразил и их. Но тут же он вспомнил Антуанетту и ее проклятья и ужаснулся. Все его беды – от нее. Может, это ему наказание за то, что он спал с колдуньей и носил омелу втайне от священника.
А может, это сам отец Буасси его и наказывает? Ведь если он уже там, на небесах, то у него теперь большая власть. Он же все видит. Он узнал то, что Матье скрыл от него, и отказывает ему в прощении. И он еще, дурак, надеялся, что, вернувшись в бараки, получит отпущение грехов, – ан священник-то ему и отказал. Святой отец, которого Матье считал таким добрым, его отдал судьям, а посланницу дьявола оставил на свободе. Разве не значит это, что дьявол сильнее господа бога?
Антуанетту не только никто не трогает, – именно ее потусторонние силы избрали для того, чтобы обвинить его.
Если уж из-за какого-то пустяка суд приговорил к смерти дворянина, который может постоять за себя, так разве сумеет несчастный возница, которого обвиняют в измене, выбраться отсюда невредимым?
– Господи, почему ты бросил меня совсем одного?.. Господи, я знаю: я – большой грешник, но я же боролся… Я вернулся. И от колдовства отказался… И омелу, которую носил, выбросил… И ежели ты даруешь жизнь и покой тем, кто и сейчас ее носит, а меня лишаешь милостей своих, что я должен тогда думать?
Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:
«Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»
Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.