Порог
Шрифт:
Пока Майкл жил дома, если бы она действительно закричала, позвала на помощь, он бы, конечно, защитил ее. Но если бы Айрин закричала, то услышала бы и мать, а она не хотела, чтобы мать знала. Сама жизнь Мэри покоилась на беспредельной верности мужу, на заботе о семье — из этого, собственно, она и складывалась, ее жизнь. Разрушить это означало погубить ее. Если бы пришлось выбирать, если бы заставили обстоятельства, Мэри, возможно, и встала бы на сторону дочери, пошла бы против собственного мужа, зато потом Виктор вволю натешился бы, наказывая ее за предательство. Итак, после ухода Майкла у Айрин не осталось другого выхода, как тоже уйти из дома. Но она не могла просто так убраться и поминай как звали — вроде Майкла: привет, чудесно провели время. Ее матери было
Она сказала дочери с теплотой, которая должна была в их отношениях заменить откровенность:
— Детка, почему ты все время торчишь в этой дыре? Тебе следует снять комнату в центре, недалеко от работы, и общаться с какими-нибудь приятными молодыми людьми. Когда-то здесь и вправду было хорошо, но теперь город сюда добрался — новостройки, мусор.
Айрин принялась защищать свое совместное проживание с Риком и Патси.
— Неужели ты считаешь Патси Соботни своей подругой!
Мэри не переносила Патси за то, что та жила с Риком просто так. Однажды выведенная из себя Айрин накричала на нее:
— А что, по-твоему, такого распрекрасного в браке?
Мэри приняла удар не дрогнув, не пытаясь защититься. Она минуту постояла неподвижно, глядя через темную кухню в окно, потом ответила:
— Не знаю, Ирена, думаю, я старомодна в этом отношении и считаю брак тем, чем люди привыкли его считать. Но твой отец, понимаешь, Ник… С ним, понимаешь, секс и все остальное — все было прекрасно, понимаешь, не могу этого выразить, но, например, секс был только частью, частью чего-то очень большого. И все остальное, вся твоя жизнь, твой мир, понимаешь, — тоже как бы часть этого целого, ты сама его часть, когда муж и жена живут так, как мы с Ником. Не знаю, как это сказать. Но когда знаешь, как это бывает, когда сама такое переживешь, ничто другое уже особого значения не имеет.
Айрин молчала, видя на лице матери отблеск некоей глубоко запрятанной гордости и красоты и одновременно сознавая ту ужасную истину, что всякая гордость и красота могут быть исчерпаны уже к двадцати двум годам, а потом можно прожить еще двадцать, тридцать, пятьдесят лет, работать, выйти замуж, вынашивать и рожать детей и делать все остальное — но совершенно автоматически, не имея ни стимула, ни желания.
Я дочь привидения, подумала Айрин.
Помогая матери убираться в кухне, она поведала ей о том, что Рик и Патси, похоже, скоро расстанутся.
— Ну так прогоните этого никчемного Рика и найдите себе с Патси подходящую девушку, чтобы жила с вами, — предложила Мэри, тут же проявляя женскую солидарность и становясь на сторону Патси.
— Не думаю, чтобы Патси этого захотела. Да и я тоже как-то не рвусь жить с ней в одной квартире и дальше.
— Но это все же лучше, чем одной, — сказала Мэри. — Ты вечно одна и одна, детка, никогда не развлечешься. Это же подумать только — в одиночку отправляться по стране автостопом! Ты бы лучше на танцы ходила. Или уж вступила бы в какой-нибудь туристический клуб, где бывают приятные молодые люди.
— Дались тебе эти приятные молодые люди, мама!
— Да уж приходится мне об этом заботиться, — спокойно ответила довольная собой Мэри.
— Но ты ведь живешь здесь.
— Мне и так сойдет. А вот тебе здесь не место.
Трое мальчишек ворвались в кухню, и Триз тут же заревела, потому что те отняли у нее коробку с хлопьями и стали набивать лакомством собственные рты. Вместе они обладали невероятной разрушительной силой, хотя по отдельности каждый из них был тихим, похожим на мышонка мальчиком, с хрипловатым, едва слышным голосом. Мэри не следила за тем, что они делают вне дома, и там они были настоящими сорванцами; зато в доме желание соблюдать порядок оказывалось сильнее ее, в общем-то, равнодушного отношения к их дикой активности, и ребятам приходилось слушаться. Вот и сейчас Мэри быстренько навела порядок, усадила сыновей смотреть телевизор и снова вернулась к старшей дочери. Она улыбнулась своей нерешительной счастливой улыбкой, показывая плохие зубы и больные десны, и наконец рассказала главную, драгоценную новость, которая была слишком хороша, чтобы выложить ее сразу, и слишком хороша, чтобы долго молчать о ней:
— Майкл звонил.
— И что сказал?
— Ну, рассказал, как живет, расспросил о домашних, о тебе и об остальных. Он тоже машину купил.
— Почему же он не приезжает на ней сюда?
— Он очень много работает, — сказала мать и отвернулась, закрывая дверцы буфета.
Значит, он так много работает, думала Айрин, что способен навестить мать только раз в год. Хотя телефонный звонок — достаточно большое одолжение со стороны Его Величества Мужчины. И он швыряет эту подачку собственной матери, а та ловит и еще спасибо говорит…
Я больше этого не вынесу, просто больше не могу. Вот и теперь я зря сделала маме больно, сказав, что Майкл мог бы приехать на своей машине и навестить ее. Все, кого я знаю, только и делают, что причиняют друг другу боль. Все время. Мне действительно пора убираться отсюда. Я не могу больше считать это домом. В следующий раз, если Виктор попытается меня пощупать, если даже просто прикоснется ко мне или станет паскудно себя вести по отношению к матери, я его ударю, закричу, я больше не могу затыкать себе рот, и тогда будет только хуже, потому что это причинит ей еще большую боль, а я ничем не смогу ей помочь и терпеть это больше не смогу. Любовь! Что хорошего в этой любви? Я люблю мать. Я люблю Майкла так же, как и она. Ну и что? Господь милостив и не допустит, чтобы я когда-нибудь влюбилась. Любовь — это просто красивое слово, обозначающее способ задеть кого-нибудь побольнее. Не хочу в этом участвовать. Хочу убраться, убраться, убраться отсюда.
Поздно вечером, выйдя от матери, она пошла не вниз по дороге в направлении Челси-Гарденз, а свернула влево по грейдеру и шла до тех пор, пока путь освещал Викторов прожектор, а потом, срезая угол, снова свернула налево, прямо через поля. В темноте идти было неприятно, она спотыкалась о невидимые под жесткой травой твердые комья пересохшей земли, но фонарика не зажигала, боясь привлечь внимание подгородской шпаны в кожаных куртках, которая частенько болталась неподалеку от фабрики. Это был тот самый глупый страх, который портил ей все прогулки в одиночестве с тех пор, когда ее школьную подружку Дорис изнасиловала такая вот банда в одном из недостроенных домов Челси-Гарденз, тот самый глупый страх, от которого некуда было убежать, кроме как в вечернюю страну.
Но лесная тропа не вела вниз, к проходу между лавровым кустом и сосной, к ясному вечному вечернему свету. Было тепло и темно; вокруг громко пели сверчки, их пение заглушал постоянный тяжелый гул, от которого дрожала земля, — то ли поток машин на шоссе, то ли шум самого города, небо над которым светилось настолько сильно, что даже здесь, в лесу, тропа была хорошо видна. Но ниоткуда не доносился звук бегущей воды. Она сделала еще несколько шагов туда, к проходу — и повернула назад. Прохода не было.