Порою блажь великая
Шрифт:
Я шел тем заповедным маршрутом, что одолел в ужасе несколько дней назад, но сейчас он больше не казался заповедным, и я не ощутил даже легчайшего испуга. И когда я не почувствовал ни малейшей дрожи в ногах, шагавших мимо кладбища, не вкусил ни икринки трепета в икрах на подходе к лачуге Безумного Шведского Рыбака, знаменитого тем, что неожиданно выскакивал из своей рубероидной берлоги и гарпунил злосчастных путников вяленой чавычой, меня затопила та же невосполнимая утрата, какая, должно быть, наваливается на пресыщенного охотника, что возвращается в лагерь через неожиданно пожухшие джунгли, до того истребив самого лютого зверя, свой самый страшный кошмар. Мои стальные глаза, некогда бодрые и блестящие азартом охоты,
Ибо охота удалась, опасность миновала, демон демонтирован… так к чему нынче острота носа? «Нужно учиться принимать перемены, — пытался утешить я себя. — Мы вполне безболезненно пережили изничтожение Бога со всем его Царствием Небесным; ну и с чего бы так морочиться из-за низвержения дьявола?»
Но это утешение нисколько не подкручивало колки моей ослабленной струны. А скорее лишь отпускало ее пуще. Ничего не осталось. Я кончен. Едва ли терзаясь этим, я наконец понял, от чего предостерегал меня Надежа-Опора — от депрессии на лавровой диете; мое мщение Братцу Хэнку свершилось — и что осталось, помимо возвращения на Восток? Тягостный, мягко говоря, вояж; особенно в одиночестве. И насколько б он скрасился, — не мог я отрешиться от мысли, — когда б родная душа составила мне компанию в дороге. Насколько б то было приятней…
И вот, все три дня, с той нашей ночи единенья, я откладывал отъезд и ютился в трехдолларовом номере без ванной, ждал и надеялся, что желанная спутница бросится меня искать. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог: сегодня я проспал последние три доллара, я отчаянно нуждался в ванне, да и, наверное, понимал всю безнадежность своих надежд; в глубине души я и прежде знал, что Вив не ринется искать меня — я это чувствовал — и не находил в себе сил мчаться к ней…
И хоть я был бесстрашен и тому подобное по низвержении дьявола, все же я не дошел еще до такого героизма, чтоб явиться к дьяволу в дом, не имея к нему иных дел, помимо истребования его жены.
На подходе к больнице я глубже утопил руки в карманах, ослабленный и сожалеющий о том, что нет у меня ни достаточного мужества, чтоб прибегнуть к своему бесстрашию, ни приемлемого трусливого предлога, чтоб еще раз навестить старый дом…
Вив промывает зубную щетку и ставит ее в стакан; и, одной рукой придерживая волосы сзади, наклоняется к крану, чтоб прополоскать рот. Зубы она чистит с солью, ради сохранения белизны. Вымывает привкус, распрямляется, смотрится в зеркало на дверце аптечки. Хмурится: что это? То, что она видит — или не видит — в своем лице, причиняет ей беспокойство; не старение; влажный орегонский климат недурно сохраняет свежесть кожи, ни морщин, ни шелушения. Осунулось? — да нет, не в недостатке плоти дело: ей всегда нравилось, что лицо далеко от упитанности. Значит… что-то еще… но пока она не понимает, что.
Пытается улыбнуться своему лицу.
— Скажи, миленькая, — вполголоса просит она, — как делишки? — Но отражение отвечает невразумительно — как и всем, кто стремится выпытать у зеркала его тайны. Что сталось, что осталось?.. Она может чистить зубы солью, сохраняя блеск улыбки, но не видит чего-то важного за этим влажным блеском… — Чур-чур-чур, — говорит она и гасит свет в ванной. — Вот от таких-то
Закрывает за собой дверь, спускается вниз, присаживается на подлокотник Хэнкова кресла, крепко сжимает его кисть, — а телевизор рокочет: «ДАВАЙ! ДАВАЙ! ДАВАЙ!»
— Через полминуты перерыв, — говорит Хэнк. — Может, сэндвич с яйцом или что-то вроде? (Я смотрел матч, когда вошла Вив… Миссури—Оклахома, все по нулям, в конце второй четверти, играть меньше пяти минут осталось…)
— А может, суп из индюшки с лапшой, родной? Открыть консерву, разогреть?
— Нормально. Пофиг. Все равно… только чтоб в перерыв уложиться. И пиво, если завалялось где.
— Ни намека, — сказала она.
— Ты что, не вывесила флаг для Стоукса?
— Стоукс больше нам не возит, не помнишь? В такую даль…
— О'кей, о'кей…
(Было уже за полдень; до начала игры я провалялся в койке с грелкой на пояснице, не завтракал и был голоден. Вив встала и прошмыгнула в кухню, почти беззвучно в кедах. Как мы остались вдвоем, в доме сделалось чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре в доме было слишком тихо, на мой вкус. Эта одинокая, убийственная тишина, когда никто ни с кем не болтает: ни детей с их писками и визгами, ни Джоби с какой-нибудь его блажью, ни старика Генри с его буйством… и даже когда мы с Вив изредка обменивались какими-то словами, звучало это будто бы тише обычного. Потому что мы просто слова говорили, а не разговаривали… Я до этого по-настоящему и не замечал тишины — наверно, слишком занят был с этими похоронами и всем прочим, чтоб замечать. И тогда же я оценил постепенно, какую чертовски тщательную работу проделал Малыш… Оценил — когда сподобился заметить тишину и задумался, сможем ли теперь мы с Вив разговаривать между собой вовсе, хоть когда-нибудь. Ага, надо отдать Малышу должное…)
Я потянул на себя массивную стеклянную дверь клиники и вошел в приветливое тепло, в гости к той же перезрелой Амазонке в белом, что читала тот же киношный журнал.
— Вы, должно быть, живете в сем храме Эскулапа? — заметил я, стараясь быть любезным. — Днями, ночами, Благодарениями?
— Мистер Стэмпер? — спросила она, с изрядной долей подозрения в голосе. Нервически подалась ко мне: — Вы… у вас… все в порядке, мистер Стэмпер… с… э… головой?
— Да такая уж погодка безумная, — напомнил я, чуть смутившись.
— Я… в смысле, вам — как? — Она выдернула нос из журнала и опасливо уставилась на меня. — В смысле, я же понимаю, такое огромное напряжение…
— Искренне благодарен вам за сочувствие, — сказал я, озадаченный еще больше. — Но вряд ли я снова упаду в обморок, если это вас беспокоит.
— Обморок? Да… может, присядете, пока… сейчас слетаю, отловлю доктора. Подождите здесь, ладно?..
И не успел я ответить, она улетела, оставив в воздухе форсажный шлейф крахмала. Я уставился ей вослед, изумленный этим спринтерским стартом. Отличия, в сравнении с последней нашей встречей, налицо. Что же ее напугало? Я гадал несколько секунд, потом решил, что дело в моем новом облике. «Печать абсолютного превосходства на моем лице… вот разгадка. — Я холодно скривил губы. — Еще бы не затрепетать бедняжке, столкнувшись лицом к лицу (к леденящему лицу) с Полным Отсутствием Страха…»
И я, наклонившись к сигаретному автомату, чтоб сунуть в щель четвертачок, краем глаза ухватил свой образ, повергший сестричку в бегство. Леденящий — да, не поспоришь. Но печать абсолютного превосходства таилась умело, признал я, изучая растрепанную, небритую мусорную корзину, что пялилась на меня исполненными ужаса красными глазами в черных кругах, этакая аллегория полного краха. Но леденило, тем не менее.