Порожденье тьмы ночной
Шрифт:
— Как это все ужасно, — я сжал руками голову.
— А… а по-моему — прекрасно! — возразила она.
— Ну, и что теперь?
— Разве все не может остаться как есть? — спросила она.
— О, Господи! У меня просто голова кругом!
— Выходит, я все же нашла слова, способные убить любовь — ту самую любовь, которую не убьешь ничем?
— Не знаю, — я покачал головой. — В чем же я так провинился?
— Это я провинилась. Просто, наверное, с ума сошла. Когда сбежала в Западный Берлин, когда мне дали заполнить анкету
— А история эта со всеми подробностями, которую ты мне рассказала — все неправда?
— Про табачную фабрику в Дрездене — правда. И про побег в Берлин — тоже правда. И, пожалуй, все. Про табачную фабрику — куда уж правдивее. Десять часов в день по шесть дней в неделю. И так десять лет.
— Прости.
— Это я должна просить прощения. Жизнь со мною обошлась так круто, что я себе и чувства вины не могу позволить. Угрызения совести такая же немыслимая роскошь для меня, как норковая шуба. Одно спасло меня, когда я стояла у машины на фабрике, — мечты, но и на них я не имела никакого права.
— Почему?
— Потому, что в мечтах я воображала себя не той, кем была.
— Беды в этом нет, — ответил я.
— Нет? Да вот она налицо. Взгляни на себя. На меня. На нашу любовь. Я воображала себя своей сестрой Хельгой, Хельга — вот кто я была. Хельга, Хельга, Хельга. Красавица-актриса, замужем за красавцем-драматургом. А Рези, оператор сигаретной машины, просто испарилась.
— У тебя губа не дура.
— Вот кто я и есть на самом деле, — она заметно осмелела. — Вот кто я есть. Я — Хельга. Хельга! И ты поверил в это. А лучшего доказательства и быть не может. Ведь я была для тебя Хельга?
— Ни черта себе вопрос для джентльмена!
— Разве я не имею права на ответ?
— Имеешь. Ответ — «да». Я должен ответить «да», но при этом должен и признать, что я далеко не в лучшей форме. Ни чувства мои, ни интуиция, ни рассудок явно не в лучшем виде.
— А, может, и наоборот, — возразила она. — Может, ты ни в чем и не обманулся.
— Что тебе известно о Хельге? — спросил я.
— Она мертва.
— Ты точно знаешь?
— Разве не мертва?
— Не знаю.
— Я от нее не получила ни весточки. А ты?
— И я.
— От живых ведь получают, правда? Особенно, если они любят так сильно, как Хельга любила тебя.
— Надо думать.
— Я люблю тебя так же сильно, как любила Хельга.
— Спасибо.
— И моя весточка до тебя дошла. Пришлось постараться для этого, но дошла ведь.
— И впрямь, — согласился я.
— Когда я добралась до Западного Берлина и мне дали заполнить анкеты — имя, профессия, ближайшие живые родственники, — я могла выбирать. Либо остаться Рези Нот, одинокой станочницей табачной фабрики. Либо стать Хельгой Нот, актрисой, женой красивого, восхитительного блестящего драматурга, живущего в США. — И она наклонилась ко мне. — Так скажи мне, кем же я должна была стать?
Прости меня, Боже! Но я снова воспринял Рези, как мою Хельгу.
Однако, утвердившись в моей душе снова, она помаленьку начала показывать, что не настолько уж всецело слилась с обликом Хельги, как убеждала меня. Она сочла возможным начать шаг за шагом приучать, меня к личности, которой была не Хельга, а она сама.
Этот постепенный выход из образа, это постепенное отлучение меня от воспоминаний о Хельге начались, как только мы ступили за порог кафетерия. Она тут же задала мне вопрос, раздражавший своей практичностью:
— Продолжать мне красить волосы или можно восстановить их нормальный цвет?
— А какие они у тебя?
— Каштановые.
— Чудесный цвет. Как у Хельги.
— У меня больше отдает в рыжину.
— Интересно будет посмотреть.
Мы шли по Пятой авеню. Немного погодя она спросила:
— Ты когда-нибудь напишешь для меня пьесу?
— Не знаю, смогу ли я снова писать.
— Но ведь Хельга тебя вдохновляла писать?
— Не писать. А писать так, как я писал.
— То есть, чтобы роль была для нее.
— Вот именно. Я писал роли для Хельги, позволяющие ей полностью самовыражаться на сцене.
— Я хочу, чтобы когда-нибудь ты сделал то же самое для меня.
— Может, и попробую.
— Для самовыражения Рези, — сказала она. — Рези Нот.
Мы наткнулись на парад в честь Дня ветерана на Пятой авеню, и я впервые услышал, как смеется Рези. Совсем не так, как Хельга.
Смех Хельги журчал тихим шелестом, смех Рези звучал громко и мелодично. А рассмешили ее дурехи-барабанщицы, выбрасывающие ноги выше головы, виляющие попками, играющие хромированными палочками.
— Никогда ничего подобного не видела, — объяснила она. — Похоже, для американцев война — дело сугубо сексуальное.
Она продолжала заливаться смехом и все выпячивала грудь, доказывая, что из нее тоже вышла бы барабанщица для парада хоть куда.
С каждой секундой она становилась все моложе и веселее, все более хрипло-непочтительной. Белоснежные волосы, лишь недавно наводившие меня на мысли о преждевременной старости, становились теперь на место, ассоциируясь с перекисью и девушками, удирающими в Голливуд.
Насмотревшись на парад, мы заглянули в витрину магазина, где была выставлена огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, что однажды стояла и нашей с Хельгой спальне.
Но не одна лишь вагнеровских пропорций кровать виднелась в витрине. В стекле витрины призрачно отражались и мы с Рези, и призрачный парад, продолжавшийся за нашими спинами. От такой композиции — реально ощутимая массивная кровать и бледные призраки — становилось не по себе. Этакая аллегория в викторианском вкусе, которая, надо сказать, хорошо смотрелась бы на стене в баре — проплывающие мимо знамена, золотая кровать и призраки мужчины и женщины.