Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
Шрифт:
Осенью 1925 года я поступил на Государственные курсы искусствоведения при Государственном институте истории искусств. В наш век сокращений и упрощений это длинное наименование было в общежитии превращено в Ве-Ге-Ка-И при Ги-И-И-И, наименование, звучавшее несколько «по-гуингмовски»... Как все учившиеся в этом своеобразном интереснейшем учебном заведении 20-х годов, я вспоминаю о нем с самым признательным и теплым чувством.
Числился я в ВГКИ на СЛОВО, т. е. на словесном отделении, которое звали также и ЛИТО. Это обозначало уже отделение литературы. Пожалуй, первое имя более соответствовало программе и установке отделения: литературоведение фигурировало на нем на равных правах с языкознанием, да надо сказать, что блеску
Особняком, уйдя в некие философические дали, держался Б. M. Энгельгардт... Все они читали нам лекции, вели семинары и «спецотделы»; было очень мало таких часов, которые «отсиживались». На большинство лекций набивались полные аудитории народа. И вот в один из самых первых дней по поступлении в ВГКИ я и влился, вместе со многими другими, в битком набитое небольшое помещение, в котором ожидался очередной семинар Тынянова по стилистике. Что ж скрывать? Идя туда, я вспомнил витрину на улице Лассаля, вспомнил и «бывшего чиновника» (или кем он там был до революции), и в душе моей затеплилось любопытство: а правда ли он так уж похож на Пушкина?
Любопытство, как видите, праздное, но что поделаешь: в тот день именно оно владело мною.
И вот Юрий Николаевич вошел. Вошел не торжественно, не ожидая аплодисментов и восторгов, как случалось (или — как выглядело), когда на кафедру в большом белом зале поднимался краснобай и любитель вызвать приязнь собравшихся директор института, искусствовед Федор Иванович Шмидт. Вошел он оживленно, разговаривая сразу с несколькими студентами и студентками третьего или четвертого курсов...
Это было — неспроста. Это было — существенно. Лекции и семинары наших профессоров — и Эйхенбаума, и Щербы, и Виноградова — никогда не проходили как предназначенные именно для такого-то курса. Нет, это были, чаще всего, блестящие и глубокие импровизации, поднимавшие совершенно новые пласты вопросов или дававшие давним проблемам неожиданное, новое, может быть только вчера сформулированное самим исследователем, освещение. Все это никогда не повторялось через год в том же виде. За год и Тынянов, и Эйхенбаум, и Томашевский, и Жирмунский успели выпустить новые книги, пересмотреть прошлогодние взгляды, обновить их или заменить несколько иным освещением темы... Никому в голову не могло прийти: «Не пойду я сегодня на Тынянова: я же был в этот день на его лекции год назад!» — потому что на него смотрели бы как на больного. Как греки на варвара: «Да ты что? Ты думаешь, что сегодня Тынянов повторит то, что он говорил в прошлом году? Да откуда ты свалился?»
И такого и впрямь не бывало или почти никогда не случалось...
Я, высокорослый, обычно ошибаюсь, оценивая рост людей; я склонен чаще всего преуменьшать его. Скажу осторожно: в аудиторию вошел не высокий, но и не низенький, среднего роста темноволосый — теперь я убедился в этом воочию — человек с мягкокурчавой головой, со своеобразно — на первый взгляд вроде бы сурово, а на второй — просто вдумчиво сведенными бровями и... Что сразу же поразило меня в нем и что радовало на всем протяжении того времени, что я знал Юрия Николаевича, — это была какая-то особая врожденная внутренняя грация, неторопливое изящество его манер — жестов, мимики, разговора, не бросавшееся, может быть, сразу каждому в глаза, но мало-помалу решительно выделявшее его из ряда окружающих. Был он похож...
Вероятно, не в тот же миг мне пришла в голову эта мысль со всем ее обоснованием: «А разве можно вообще сказать, что тот или иной человек похож на Пушкина?» Позвольте — на какого Пушкина? На того ли, которого изобразил нам Кипренский, или на того, которого видел Тропинин? Да ведь и кисть Тропинина передала нам два весьма отличных друг от друга образа: Пушкин в эскизе на деревянной доске и Пушкин всем известный, написанный тем же мастером маслом в 1827 году... А может быть, говорящий так думает о сходстве с акварелью Петра Соколова? Или с тем Пушкиным, который стоит рядом с Гнедичем, Жуковским и Крыловым
Ах, похож на молодого Пушкина?! Но ведь и молодой Пушкин не один в нашем воображении. Один, сказав «молодой Пушкин», думает о гравюре Е. Гейтмана; другой вспоминает восторженного юношу на репинской картине, читающего перед дряхлым Державиным свои «Воспоминания в Царском Селе»... А ведь есть еще Пушкины Николая Ге и К. П. Мазера. И Пушкин скульптора Опекушина в Москве, и аникушинский — в Ленинграде перед Русским музеем... Говоря по правде, тот, перед кем без предупреждений и объяснений разложили бы вдруг хотя бы те только портреты гения, которые приложены к томам Академического его издания, тот — будь он человеком неосведомленным, скажем иностранцем,— скорее всего, думал бы, что ему показывают изображения близких родственников, может быть — братьев, может статься — кузенов, обладающих известными чертами сходства, но, безусловно, и не совсем похожих друг на друга...
А впрочем — нет: именно в тот первый раз, как только я увидел впервые и услышал Юрия Николаевича в маленькой аудитории черного в те годы «Зубовского дома» на Исаакиевской площади, эти соображения уже пришли мне в голову. Могу даже доказать самому себе! Это потому, что ясно помню, как после лекции, когда высыпавшие в коридор студенты — одни восхищенные, другие озадаченные тем, как только что на их глазах (»на их ушах») рождались мысли, которых еще вчера, еще некоторое время назад не существовало в мире и которые — вот они перед нами — живые, может быть спорные, но острые, глубокие, живые, заразительные, — помню, как после этой именно лекции я и безвременно, совсем еще юношей умерший Борис Мазурин -один из самых талантливых студентов, старше меня курсом, — тоже шумно обсуждали услышанное и увиденное, и обратились в конце концов к теме «Тынянов и Пушкин», и договорились думать об этом вот как.
Сходство, может быть, было, а может быть, его и не было, если иметь в виду только внешние черты того и другого. Но, видимо, благодаря долгому, настойчивому и страстному врастанию Юрия Николаевича — его мысли и его чувства — в пушкинскую эпоху, в точнейшие ее «дела и дни», в ее и на поверхности кипящие, и бурлящие в самых глубинах времени действия, интересы, взаимные тяготения и отталкивания, черты быта и общественности, и в самом Юрии Николаевиче, исследователе и художнике (вероятно, «исследователе-художнике» и «художнике-исследователе») выросло и созрело такое состояние духа, которое вовне проявлялось как зримое сходство с Пушкиным. Потому что даже теперь, вспоминая Тынянова тех времен, я, хоть и поддерживаю все, что сказал выше о существовании не одного, а многих обликов Пушкина, известных нам, вынужден признаться в душе: «А ведь сходство-то, несмотря на это, было, бросалось в глаза».
Я не знаю: вероятно, сам Юрий Николаевич это знал и ему это было приятно. Но у меня нет никаких сомнений, что он никогда не разыгрывал его, сходство это, как заданную роль. Не «гримировался» Пушкиным...Так оно у него выходило.
...Тынянов с непринужденностью человека, давно привыкшего и к месту и к атмосфере его, сел на стул перед столом, отстоявшим совсем близко от первого ряда студенческих скамей, без всякой торопливости подумал над первой фразой, явно не заготовленной заблаговременно, но и не первой попавшейся.
— Сегодня, — начал он свою, для меня первую, лекцию, — сегодня я хочу обдумать — скажемте так — один из весьма любопытных феноменов стилистики...
Не «скажем», а именно «скажемте», с какой-то особой многозначительной интонацией, заставлявшей напряженно вслушаться в то, что же именно намерен он сейчас сказать. Он употреблял эту вставную формулу речи достаточно часто, чтобы она запомнилась. Спустя год или два уже многие из учеников его подхватили это сращение, как переняли и тыняновскую трость, и его походку, и даже его мимику (или если не переняли, то пытались взять все это на вооружение). Но из его уст я это емкое «скажемте» услышал впервые. И сейчас, стоит мне повторить или написать его, я вижу и слышу Юрия Николаевича как живого. Мне становится огорчительно, что я не художник. Кажется — владей я рисунком, так бы и зарисовал это выразительное умное лицо, эту своеобразную осанку, этот говорящий лоб мыслителя и мастера слова...