Портреты современников
Шрифт:
Крымская бойня двадцатого года глубоко, неизгладимо ранила поэта. Он писал: «Стал человек один другому «дьявол».
Всем нам стоять на последней черте, Всем нам валяться на вшивой подстилке, Всем быть распластанным — с пулей в затылке И со штыком в животе.К «Ангелу мщения» он поставил эпиграфом в 22 году — из Протопопа Аввакума: «Выпросил у Бога светлую Россию Сатана, да очервлянит ее кровью мученической».
Я ограничусь этими цитатами. Можно было бы привести их множество — из книг «Демоны глухонемые» и «Стихи о терроре», выпущенных в 1923 году «Книгоиздательством Писателей в Берлине» (хоть и без согласия автора). В первые годы большевизма был написан цикл стихотворений — «Путями Каина»,
Потому что человека, обращенного машиной из «Царя вселенной в смазчика колес», карает «древний, замурованный огонь». Я напомню только строфу из замечательной поэмы — «Война»:
Тогда из бездны внутренних пространств Раздался голос, возвестивший: «Время Топтать точило ярости. За то, Что люди демонам, Им посланным служить, Тела построили И создали престолы, За то, что гневу Огня раскрыли волю В разбеге жерл и в сжатости ядра, За то, что безразлично Текучих вод и жаркого тумана Дали мускул Бегущих вод и вихри колеса. За то, что в своевольных Теченьях воздуха Сплели гнездо мятежным духам взрыва, За то, что жадность руд В рать пауков железных превратили, Неумолимо ткущих Сосущие и душащие нити, — За то освобождаю Плененных демонов От клятв покорности, А хаос, сжатый в вихрях вещества, От строя музыки. Даю им власть над миром, Покамест люди Не победят их вновь, В себе самих смирив и поборов Гнев, жадность, своеволье, безразличье».Однако, с этой темой трагической, апокалиптической гибели от измены человека своему божественному естеству перекликается тема искупления, оправдания зла во имя высшей правды. Так оправдывает Волошин и русскую революцию:
Из крови пролитой в боях, Из праха обращенных в прах, Из мук казненных поколений, Из душ крестившихся в крови, Из ненавидящей любви, Из преступлений, исступлений, Возникнет праведная Русь. Я за нее одну молюсь И верю замыслам предвечным: Ее куют ударом мечным, Она мостится на костях, Она святится в ярых битвах, На жгущих строится мощах, В безумных плавится молитвах.Вот почему он, поэт, всегда — и в мечтах и в жизни — аu dessus de la m^el'ee, или, как он раньше сказал о себе:
…Я — прохожий, Близкий всем, всему чужой.Быть выше человеческой борьбы, быть только созерцателем трагедии и вестником преображения — в этой мудрости была и сила его, и слабость. Но слабость, покорность этого мятежного демиурга переходила подчас в очень трогательное, глубоко христианское смирение. Оно вырывается у Волошина из сердца ребячливо-чистого, хоть и тронутого декадентской червоточиной, — из сердца, одержимого мукой за человека и о человеке, — из сердца, готового принять и свою голгофу, если жертва нужна во искупление.
…Апокалиптическому Зверю Вверженный в зияющую пасть, Павший глубже чем возможно пасть, В скрежете и в смраде — верю. Верю в правоту верховных сил, Расковавших древние стихии, И из недр обугленной России Говорю: «Ты прав, что так судил». Надо до алмазного закала Прокалить всю толщу бытия. Если ж дров в плавильной печи мало — Господи! — вот плоть моя.В философских послереволюционных стихах Волошина, несмотря на отдельные лирические взлеты, — может быть и больше мысли, метафизической риторики и выпукло-определительных слов, чем того, что собственно составляет поэзию, т. е. звучит за мыслью и словами. Ритмованная мудрость, а не песня, во многих случаях — эти стихи, так глубоко провеянные тысячилетиями европейской средиземноморской культуры с ее эзотерической углубленностью в загадки духа и плоти, и сам Волошин кажется, в наш немудрый век, не то каким-то последним заблудившимся гностиком-тэмплиером, не то какой-то гримасой трагической нашей современности накануне новой, неведомой судьбы… Одно несомненно: бывает в стихах Волошина «риторика» такой силы, что тут грани стираются между изреченным словом и напором вдохновенного чувства. Это уже словесное волшебство, и оно убедительней всякой надуманной мудрости.
Повторяю, Волошин-поэт оценен недостаточно, и Волошин-человек недостаточно узнан… Что было написано им позже 22 года — в течение целых десяти с лишним лет жизни, которые даровала ему судьба после упомянутых берлинских его книг, — жизни в своем коктебельском доме, обращенном в «Дом отдыха», куда съезжались летом писатели и артисты?.. Об этом узнавали мы только случайно, из источников, часто и недостоверных.
Елена Оттобальдовна умерла в 1920 г., тотчас после разгрома белого Крыма (об этом — в одном из последних писем его к Марине Цветаевой), затем он женился на очень преданной ему, уже не молодой женщине, — ее звали Марусей. Писал он много в эти годы своего духовного цветения, хотя его стихи больше и не печатались. Всё чаще слышишь от прибывающих из России, о ходивших по рукам рукописях Волошина и мелькает, в мемуарах современников, его имя.
В начале революции кипучей была его деятельность на юге по спасению знакомых и незнакомых ему писателей и общественных деятелей от большевистской расправы. Марина Цветаева, в конце своего поистине вдохновенного очерка «Живое о живом» («Проза», Нью-Йорк, 1953) пишет: «Макса Волошина и Революцию дам двумя словами: он спасал красного от белых и белого от красных, то есть человека от своры, одного от всех, побежденного от победителей. Знаю еще, что его стихи «Матрос» ходили в правительственных листовках на обоих фронтах, из чего вывод, что матрос его был не красный матрос, и не белый матрос, а морской матрос, черноморской матрос».
А вот рассказ Тэффи (из книжки «Воспоминания», Париж, 1931): «К весне (1918 года — С.М.) появился в городе (Одессе — С.М.) поэт Макс Волошин. Он был в ту пору одержим стихонеистовством. Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям к нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему. Иногда войдет в какую-нибудь канцелярию и пока там надумают доложить о нем по начальству, начнет декламировать. Стихи густые, могучие, о России, о самозванце, с историческим разбегом, с пророческим уклоном. Девицы-дактило окружали его восторженной толпой, слушали, ахали и от блаженного ужаса у них пищало в носиках. Потом трещали машинки — Макс Волошин диктовал свои поэмы. Выглядывало из двери начальствующее лицо, заинтересовывалось предметом и уводило Макса к себе. Уводило и через запертую дверь доносилось густое, мерное гудение декламации… Зашел он и ко мне. Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется в Феодосии), по чьему-то оговору и могут расстрелять. — «Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите его скорее». Кузьмину-Караваеву я немножко знала и понимала вздорность навета. — «А я пойду к митрополиту, не теряя времени. Кузьмина-Караваева окончила духовную академию, митрополит за нее заступится». Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил: — «Вы ручаетесь?». Ответила: — «Да». — «В таком случае, завтра же отдам распоряжение. Вы довольны?» — «Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо телеграмму. Очень уж страшно — вдруг опоздаем». — «Ну, хорошо. Пошлю телеграмму». Подчеркиваю «пошлю»… Кузьмину-Караваеву освободили. Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия (концертных гастролей — С.М.) — в Новороссийске, в Екатеринодаре, в Ростове-на-Дону — круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры, и слышала стихи… и везде он гудел во спасение кого-нибудь».