Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:
— Утром приехал тот высокий господин, — заторопился корчмарь, — здесь его дожидался боярин знатный. Такая шуба на нём, что, я думаю, и у польского круля нет. Знатная шуба. О такой шубе и думать простому человеку не можно.
Корчмарь несмело протянул руку, но Румянцев прикрыл золотые. Корчмаря будто в зад ткнули шилом.
— Высокого господина, — быстро-быстро заговорил корчмарь, — в карете дама ожидала. Красавица, — Он вытянул губы в трубочку, чмокнул, словно сладкое съел. — Если я и видел такую, то, пожалуй, один только раз
— О чём говорил высокий господин с боярином? — спросил Румянцев и положил на стол третий золотой.
Монеты сверкали на засаленном столе, словно жаркие солнца. От их вида корчмаря гнуло, как ветром. Даже чулки обвисли на его тощих ногах. Он оглядывался на окна, на дверь, пришёптывал что-то, скосив глаза:
— Боярин в шубе сказал: «Поезжай в Вену, там тебя не выдадут». — Корчмарь завыл, взявшись за голову: — Ой, ясновельможный пан, теперь меня убьют, наверное, за мои слова!
— А называл боярин как-нибудь высокого господина?
— Так, так, — ответил корчмарь, вероятно махнув рукой на последствия разговора, — я добежал на почтовую станцию. В книге было написано: подполковник Кохановский с супругой. А боярин — Александр Васильевич Кикин. Московский боярин.
Румянцев бросил корчмарю золото.
На лицах сопровождавших его усачей выразилось неудовольствие: «Ну, сболтнул корчмарь, и, видать, лишнее для себя, но золото зачем отдавать? Плюнуть, да всё тут... Да и веры корчмарь к тому же не нашей...»
Но Румянцев поднялся от стола весело и пошёл бойко к дверям.
Царь меж тем был болен. Болезнь та давняя то отпускала его, то вспыхивала с новой силой, и Пётр страдал тяжко. Неослабная мука рвала низ живота, гнула, ломала тело.
Нынешний приступ был особенно остр. У Петра отекло лицо. Чёрные круги легли под глазами. Ночами царь стонал глухо, сквозь зубы. Маялся, метался.
Денщик через дверь слышал стоны, но не смел войти в спальню, боялся Петрова гнева. Крестился щепотью:
— Помоги ему, Боже, помоги...
По крыше дробно бил дождь. Толкался в стену ветер. За окном что-то шуршало, царапалось в стекло, поскрипывало... Неспокойно было. Ох неспокойно.
Денщик ворочался на неудобной лавке, засыпал лишь под утро. Но и спал-то вполуха, готовый в любую минуту сорваться на царёв зов. А ночи стояли тёмные, длинные, осенние. Не приведи Господи занемочь в такую пору.
Если бы царь был в любезном ему Питербурхе, он бы давно велел заложить возок и ускакал на Солонец- кие минеральные воды или на воды Угодских заводов Меллеров, Петром же самим и открытые. Дорога, скорее всего, была бы тяжела. Рытвины и ухабы измучили бы царя вконец, но Пётр верил в лечебную силу тех вод, и они бы ему, наверное, помогли.
Но Питербурх был далеко. За многие сотни вёрст. Пятый месяц Пётр жил в Амстердаме.
Доктор Теодор Шварц, присланный русскому царю штатгальтером голландским, неотступно находился при Петре все дни болезни. Но помочь
Доктор был величествен в движениях. Взгляд имел задумчивый. Можно было думать, что Теодор Шварц постоянно общается с силами, недоступными другим. И сейчас, выйдя из царёвых покоев, он многозначительно поднял глаза, постоял неподвижно под настороженным взглядом светлейшего князя Меншикова, неспешно кивнул головой и, отойдя в сторону, сел на мягкий пуфик, изобразив всем лицом озабоченность крайнюю. На лаковых изящных туфельках доктора посверкивали золотые пряжки.
«Странный этот русский князь, — подумал Теодор Шварц о Меншикове, — я сделал всё, что может сделать честный лекарь, а ему нужно чудо».
Светлейший поднялся порывисто, шагнул к дверям Петровой спальни. Каблуки его громыхнули по навощённому паркету неприлично громко.
У доктора брови поползли вверх.
Царь лежал на широкой кровати. Балдахин из тяжёлой, тканной серебром парчи Пётр велел снять, и кровать с низкими спинками казалась голой. «Как место лобное», — подумал Меншиков, испытав неприятное чувство, и, рассыпав букли чёрного алонжевого парика по одеялу, покрывавшему царя, склонился к его руке.
Рука царя была горяча и суха.
Пётр повернул голову на смятой подушке. Глаза его в глубоко запавших глазницах были темны. Волосы, потные, свалявшиеся, липли ко лбу. Лицо было серым.
— Мейн херц, — шепнул Меншиков и повторил: — Мейн херц...
Горло у него перехватило спазмой. Царь отвернулся. Упёр взгляд в потолок.
Стоя на коленях, Меншиков склонялся ниже и ниже и всей щекой прижался к руке Петра. «Пожалел, — скривил спёкшиеся губы царь, — пожалел».
Грудь Петра поднялась, но он подавил вздох. Взгляд его скользнул по тёмным потолочным балкам. «Какой высокий потолок, — подумал Пётр, — и здесь так холодно и неуютно».
Перед глазами встали низкие покои Преображенского дворца, сводчатые арки входов, узкие коридоры и коридорчики, ступеньки многочисленных переходов. Дохнуло жаром печей.
Пётр разомкнул губы:
— Готова ли баня?
— Да, да, ваше величество, — подняв голову, торопливо ответил Меншиков.
Вчера поутру царь пожелал попариться в русской бане. Здесь, в Амстердаме, мылись в корытах, неудобных, узких, как гробы.
Баню срубили. Меншиков сам выбрал лес и, обрывая драгоценные брюссельские кружева на манжетах, сам же в лапу связал первый ряд кряжей, показывая амстердамским плотникам, как класть сруб. Махал топором, только щепки летели в стороны. Плотники стояли вокруг, смотрели молча. Меншиков всадил топор в кряж, сказал: