После смерти Пушкина: Неизвестные письма
Шрифт:
Мало того, исключительная любовь к детям, постоянная потребность материнства — со всеми его не только радостями, но и огорчениями, тревогами, заботами — были характернейшей чертой ее натуры, тоже отличающей ее от большинства представительниц великосветского общества. И это ярко проявилось уже почти с самого начала ее семейной жизни и не ослабевало даже в период ее наиболее шумных придворно-светских успехов и вспыхнувшего было увлечения Дантесом, вызывая восхищение поэта и непонимание и осуждение этого со стороны ее сестер. «Таша почти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за ее положения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой», — жалуется в письме к брату 28 января 1835 года Александра Гончарова. Отказ от балов был вызван, кстати, тем, о чем Пушкин писал месяцев за шесть до этого в конце марта в письме к Нащокину: «Жена во дворце. Вдруг, смотрю, с нею делается дурно - я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает». «Вот до чего доплясались», - записывает он же в дневнике. Из дальнейшего видно, как это глубоко огорчило Наталью Николаевну. А Екатерина Гончарова в связи с этим прямо почти негодует: «Надо тебе сообщить и некоторые
После трагической гибели мужа страстная любовь Натальи Николаевны ко всем их осиротевшим детям все нарастала. Причем она хотела, чтобы, потеряв отца совсем еще маленькими, они знали и всегда помнили, что они — дети не второго ее мужа, а именно Пушкина. Этим, несомненно, объясняется то, о чем упоминает в своих записках Арапова и в чем действительно можно ей доверять: несмотря на самые добрые отношения с отчимом, он всегда был для них (это, конечно, установила с самого начала Наталья Николаевна) Петром Петровичем. Любила она и детей от Ланского. Эта ее любовь к детям вообще была широко известна, тем более близким к ней людям. Так, В. А. Нащокина просила ее брать к себе на праздники десятилетнего сына, который учился в Петербурге (Нащокины жили в Москве). «Я рассчитываю взять его в воскресенье, — писала Наталья Николаевна Ланскому. — Положительно, мое призвание — быть директрисой детского приюта: Бог посылает мне детей со всех сторон и это мне нисколько не мешает, их веселость меня отвлекает и забавляет». Действительно, у Ланских, помимо своих детей, жил племянник ее мужа, Павел Ланской, систематически живал другой ученик училища правоведения, сын сестры Пушкина, Ольги Сергеевны, Лев Павлищев, к которому Наталья Николаевна к тому же испытывала особенную симпатию. «Горячая голова, добрейшее сердце», — пишет она Ланскому и, как бы объясняя причину своего чувства и не тая этого от второго своего мужа, с предельной искренностью и простодушием добавляет: «Вылитый Пушкин».
Это — одно из нагляднейших подтверждений того, каким живым и любимым оставался в памяти сердца самой Натальи Николаевны образ ее первого мужа. А то, что она так могла говорить об этом Ланскому, бросает еще один ярчайший пучок света не только на ее натуру, но и на характер того, в выборе которого после столь продолжительного вдовства она не ошиблась: нашла в нем завещанного Пушкиным д о с т о й н о г о ее человека.
Исключительно выразительна данная здесь Натальей Николаевной, делающая честь по-женски проницательному уму и по-женски же чуткому сердцу ее самой, характеристика Пушкина: «Горя- чая голова, добрейшее сердце». Эти действительно столь же «простые и безыскусственные», как и жизненное призвание, которое она хотела и стремилась осуществлять, слова в высшей степени содержательны и вместе с тем показывают, как глубоко проникла она и в натуру того, кто был ее первой и оставался навечной любовью, — Пушкина-человека, и в отличительнейшую черту его «души в заветной лире» — творчества русского национального гения, который воистину по природе своей — это, помимо всего остального, являлось одной из существеннейших его особенностей — был гением добрым.
Необходимо остановиться и еще на одном эпизоде из жизни Натальи Николаевны, показывающем, как и в самом деле умела она проникать в чужую душу, с каким сочувствием и участием могла не только откликнуться на горе и беду других людей, но, более того, активно помочь из нее выйти. Кроме записок Араповой, до нас дошел, в сущности, всего лишь один и притом совсем небольшой (несколько страниц) мемуарный источник, которому (по всему его содержанию и характеру) в отличие от пресловутых араповских записок вполне можно доверять.
Уже после смерти Николая I, в 1855 году, почти при конце Крымской войны, в Вятку приехала и провела там несколько месяцев Наталья Николаевна Ланская вместе с мужем, которому было поручено сформировать в этих местах народное ополчение. По дороге она простудилась (заболели и опухли ноги) и обратилась к считавшемуся лучшим в городе врачу - доктору Н. В. Ионину, со слов которого, дополняя их свидетельствами матери и других общих знакомых, рассказывает обо всем этом его дочь, Л. Спасская. Входя в комнату больной, доктор рисовал ее в воображении «самыми привлекательными красками», но его постигло разочарование. Ей было тогда около 43 лет (по представлениям того времени возраст уже весьма почтенный), и красота ее уже не представилась ему столь «знаменитой», зато личность, манера обращения с людьми этой «сердечной, доброй и ласковой женщины» (слова, как видим, почти совпадающие с тем, что писал о ней Пушкин теще) очень его, как и всех, с кем Наталья Николаевна вступала в это время в общение, привлекли. Уже такое начало рассказа, столь непохожее и даже прямо противоположное воспоминаниям о жене и вдове Пушкина других, как правило, недоброжелательных к ней современников, которые не могли, однако, не признавать ее красоты, но отказывали ей во всем остальном, вызывает к нему доверие, а по его ходу оно еще более усиливается.
В одном из домов, которые посещала Ланская, ее познакомили с находящимся в Вятке в почти семилетней ссылке самым крупным русским писателем-сатириком М. Е. Салтыковым-Щедриным. Она приняла в нем большое участие и, пользуясь столичными связями своими и мужа, добилась его освобождения и возвращения в Петербург. Исследователям Салтыкова-Щедрина был давно известен этот эпизод, который прочно, как непреложный, без всяких комментариев вводился ими в биографию Салтыкова; а пушкинисты, в силу своих предубежденных взглядов на жену и вдову Пушкина, просто — до Ободовской и Дементьева — не обращали на него никакого внимания. Между тем этот факт не только должен быть учтен, но и требует — считаю я — очень для нас существенных дополнительных пояснений.
И в данном случае политическая
Все только что сказанное - еще одно и, как видим, убедительное подтверждение достоверности рассказов Спасской. Вполне можем мы поверить и тому, что она рассказывает об особой любви Натальи Николаевны к детям, в частности, к брату и сестре мемуаристки. Наталья Николаевна увидела их танцующими на детском вечере, они ей очень понравились, «она стала о них расспрашивать и, узнавши, что это дети ее доктора, пожелала познакомиться с их матерью и с ними, была чрезвычайно любезна с матерью, хвалила, ласкала детей и рассказывала ей много о своих детях, причем высказала между прочим, что находит своего сына Григория (которого она называла Гришкою) замечательно похожим, как наружностью, так и характером, на его знаменитого отца». Как видим, это «высказывание» Натальи Николаевны — прямая параллель к ее словам Ланскому о юном Павлищеве. Завершает записи Спасской приводимый ею эпизод (после всего нам уже известного не приходится сомневаться в его достоверности), который воочию свидетельствует, как (после смерти Пушкина к этому времени прошло почти двадцать лет) свято Наталья Николаевна продолжала «чтить память его». «Я слышала, что один из дней недели, именно пятницу (день кончины поэта — пятница, 29 января 1837 г.), она предавалась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела». Между тем в одну из пятниц ей пришлось «непременно быть» вместе с мужем в гостях у одних вятских знакомых — Пащенко, с которыми она особенно близко сошлась (жена Пащенко как раз и просила ее помочь Салтыкову): «Все заметили необыкновенную ее молчаливость, а когда был подан ужин, то вместо того чтобы сесть, как все остальное общество, за стол, она ушла в залу и там ходила взад и вперед до конца ужина. Видя общее недоумение, муж ее потихоньку объяснил причину ее поступка, сначала очень удивившего присутствующих. Этот последний рассказ, — добавляет автор, — я слышала от... очевидца - свидетеля происшествия».
Столь решительная и активная помощь в освобождении из ссылки Салтыкова и только что приведенный рассказ — это как бы два заключительных аккорда, замечательно дорисовывающих тот портрет вечно женственной «души» Натальи Николаевны, который, как мы могли из всего только что сказанного убедиться, в самом деле полностью соответствует представлениям о ней Пушкина, которые ничто не могло в нем поколебать, представлениям, с которыми он сошел в могилу.
Я отвел много места первой части книги, посвященной Наталье Николаевне потому, что именно она, естественно, является во всех отношениях особенно ценной и значительной. Но читатели, думаю, прочтут с немалым интересом и две последующие части даваемого авторами своего рода триптиха (три сестры), в который композиционно вкладывается вся книга.
Вторая ее часть, посвященная Александрине, правильно открывается главой «Опровержение клеветы», в которой авторы, подвергнув тщательному критическому рассмотрению как уже имевшиеся, так и впервые ими привлекаемые новые материалы, доказывают всю неосновательность подхваченной современниками и разделявшейся — увы! — столь многими — в том числе и в наши дни — исследователями версии об интимных отношениях ее с Пушкиным. Стоит добавить к этому и еще одно соображение. Дантес однажды, увидев поэта в великосветском обществе вместе с женой и двумя ее сестрами, смеясь, назвал его «трехбунчужным пашой», из чего следовало, что явился он сюда со своим гаремом. Рассмеялся и Пушкин, которому бойкий, веселый, остроумный француз поначалу даже нравился. Действительно, это была довольно невинная шутка. Но, думается, именно она снова вспомнилась Дантесу, когда он был так разъярен своими неудачами у Натали и вынужденной женитьбой на Екатерине. И он задумал превратить ее в нечто не только серьезное, но по тому времени, несомненно, весьма опасное для Пушкина. По существу, это был своего рода политический донос на якобы поправшего все божеские и человеческие законы «безбожника»-поэта (в чем, как известно, неоднократно и с весьма тяжелыми для него последствиями его обвиняли).