Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
– Здравия желаю, товарищ командующий, – выдвигаясь из-за плеча отступившего в сторону Никитина, сказал этот знакомый человек, со все еще юным лицом и курчавыми волосами. Он держал пилотку в левой, прижатой к телу руке, наверное сняв ее для того, чтобы Серпилин сразу узнал его по шевелюре. – Капитан Сытин явился в ваше распоряжение.
– Здравствуй, Сытин. Обрадовал. Даже не верится…
– Самому не верится, товарищ командующий.
Серпилин шагнул к нему, обнял и, оторвавшись, посмотрел ему в лицо так, словно там могло быть написано все, что случилось с ним за три года.
Но на лице его как раз и не было ничего написано. Это неправда, что на лице всегда все написано. Просто проходят годы, и люди старше
Старшина Ковальчук потом так и пронес через все окружение на себе, под гимнастеркой, это знамя. Сытин за неделю до выхода был тяжело ранен миной в бедро и в ногу. День тащили его за собой и оставили без сознания ночью в глухой смоленской деревне. «Плохой он, – сказал тогда при докладе Серпилину старшина Ковальчук, сам заносивший Сытина в избу. – Но уж эти женщины, товарищи комбриг, так его пожалели, такой, говорят, молоденький, кучерявенький! Может, все же выходят?»
Все же выходили. И все тот же молоденький, кучерявенький, совсем не изменившийся за три года войны Сытин стоял теперь перед Серпилиным.
– Значит, сразу узнали меня, товарищ командующий? – обрадовался Сытин.
– А как тебя не узнать? Тем более все тот же чубчик носишь.
– И чубчик брил, товарищ командующий, и бороду запускал, родная мама не узнала бы!
– Первый его доклад знаешь какой был? – Серпилин повернулся к Никитину.
– «Вышли девятнадцать человек, вынесли знамя дивизии». Такого доклада, если он в окружении сделан, век не забудешь. Даже если бы лысый, как колено, стал, все равно бы вспомнил за такой доклад. Не знаю, какой он у вас, а у меня молодец был.
– И у нас тоже ничего, – сказал Никитин. И по тому, как сказал, Серпилин понял: Никитин рад услышать от него похвалу человеку из своего ведомства.
– Хорошо, что привел его ко мне, – сказал Серпилин.
– Прошу разрешения отбыть, – сказал Никитин; как человек опытный, сразу понял то, что было недоговорено: спасибо, а теперь оставь нас вдвоем!
Никитин вышел, а Серпилин показал рукой на табуретку, стоявшую по другую сторону стола, и, облокотясь, молча смотрел на Сытина.
– Скажи, Сытин, как там люди живут?
– Живут. А что им еще остается? – ответил Сытин.
Сказал так, словно вдруг бросил в колодец камень, глубоко, на всю глубину людского горя. Как люди живут? После того как армия отступила, людям остается одно – жить там, где их оставили…
– Не обиделся на нас, когда оставили тебя раненого?
– Не обиделся. Только когда очнулся – страшно стало. А потом отлежал два месяца и понял: жить остаюсь. А раз жить остаюсь, чего-то делать надо. Документы откопал и снова службу начал. Сначала был начальником разведки в партизанской бригаде. Потом ранили, на Большую землю вывезли, а оттуда уже по линии органов забросили для работы в подполье. Сначала в Орше, потом в Могилеве.
– Сам вызвался, чтобы снова забросили?
– В общем, сам. С одной стороны, не хотел, а с другой – как туда не вернешься, раз там люди остались? Могилевщину начнете освобождать, даже на мелочах увидите, сколько все эти годы народ старался! Одну только немецкую связь взять – сколько этих столбов со связью поспиливали! Немцы вместо спиленного столба из ближнего леса притащат дерево, только сучья обрубят, даже кору не стешут и воткнут рядом. Пройдет неделя – опять спилили! Они опять ставят… Сами где-нибудь увидите – столб, а около столба, как грибы, шесть или семь пеньков. Так и во всем! Посмотрите, какие здесь железные дороги у немцев в тылу – как тришкин кафтан, все в латках! Ну, а немцы, конечно, лютуют. Иногда говорим сами про себя: провели операцию без потерь! Вроде и правда,
– Об этом можно догадаться, – угрюмо сказал Серпилин и спросил после молчания: – Из нашей сто семьдесят шестой никого за все годы не встречал?
– Никого, – сказал Сытин. – Могилы, возможно, установим. Жители в Могилеве передавали: у кирпичного завода во рвах, где ваш полк тогда оборонялся, есть братские могилы. Немцы заставили там пленных закопать трупы; наверное, из вашего полка. Около городской больницы тоже могилы рыли: там из разных полков нашей дивизии – и кто от ран умер, и медики, которых немцы потом расстреляли за то, что в больнице пленных прятали. У железной дороги, у водокачки, еще одна могила, железнодорожники рассказывали. Это три места, где, надо считать, люди из нашей дивизии. А живых никого не видел. И про вас, что вы живы, не знал. Только в прошлом году, после Курской дуги, вашу фамилию в приказе встретил: читал и думал: вы или не вы? Потом уже здесь, в штабе партизанского движения, сказали, что вы. Решился время у вас отнять…
– Что ж тут решаться, – сказал Серпилин. – Как иначе!
Понял по выражению лица Сытина, что тот стесняется отнимать время, но сам еще не был расположен отпустить его. И хотелось и надо было кое-что спросить о Могилеве.
Наиболее существенные сведения, которыми располагали партизанские соединения, базировавшиеся в будущей полосе наступления, были заблаговременно переданы на Большую землю и хорошо известны Серпилину. Они касались как раз тыловых укрепленных районов, в том числе Могилевского. Партизанам было легче проникать туда, чем на немецкий передний край. А население, которое немцы сгоняли на постройку тыловых полос, было еще одним источником информации.
Поступали сведения и по количеству войск, и по грузообороту, и по состоянию дорог и мостов, и по сохранности городских объектов: что цело, что разрушено, чем можно и чем нельзя будет воспользоваться.
Но Серпилину в дополнение ко всему этому хотелось узнать от Сытина еще некоторые подробности о немецких позициях северней Могилева, по берегу Днепра, там, где предполагалось его форсировать.
Однако ответы Сытина не выходили за пределы того, что Серпилин уже знал, и, сам почувствовав это, Сытин виновато пожал плечами:
– Все данные, что общими силами собирали, – суммировали и в центр отправляли. А я лично последние месяцы божий свет редко видел, был подпольный житель в буквальном смысле.
– А как те женщины, у которых тебя оставили? Что-нибудь знаешь про них?
– В прошлом году живы были, – сказал Сытин. – Я их осенью видел, когда Смоленск освободили. После госпиталя в штаб партизанского движения ехал, и как раз почти мимо них! Завернул на своей полуторке. От всей деревни – один дом. Живут в подвале. Старуха лежит, не встает, а дочь ее, когда ходила за мной, еще была женщина как женщина, под сорок лет. А тут – от голода и сырости и ноги и руки – вот… – Сытин показал, какие опухшие были у женщины ноги и руки. – Ни запасу, ни припасу, ни одежи – ничего. Государство немного помогло, армия в первое время тоже дала, из тылов. Но к моему приезду все поели, а свой хлеб еще когда будет – на тот год? Люди все терпят, пока освобождения ждут… Спичка – на четыре щепочки, а то и забыли, что такое спичка. В хлеб чего только не кладут! Чай забыли, ягоды заваривают. Иголка – самоделка. Нитку, чтобы пуговицу пришить, из старой ряднины выдергивают… Когда лежал у этих женщин, поправлялся, думал про них: жив буду, немцам, даст бог, голову свернем, – чего только для вас тогда не сделаю! А увидел их после освобождения – что я для них мог? После госпиталя едешь – лишнего с собой нет. Все, что в сидоре было, отдал. А больше ничего не имел. Тяжеловатая жизнь у людей, войну скорей кончать надо…