Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
Многого не говорят друг другу люди на войне. И время не позволяет, и обстановка неподходящая, а вдруг, придется к случаю, такое скажут, что ахнешь, не ожидая услышать.
Тогда, в тот вечер, незадолго до наступления, вернулись с передовой и заговорили об артснабжении, о том, сколько снарядов придется выкладывать прямо на грунт в районе артиллерийских позиций, потому что, если складировать их далеко в тылу, при быстром продвижении не успеешь подать вперед. И вдруг Серпилин сказал:
– Пойдем вперед, вполне возможно, что и на Могилевщине и дальше увидим свои довоенные склады…
И стал после этого рассказывать, как гулял по дорожкам
– Надо признать, что своя логика у него была: раз абсолютно уверен, что с первого дня пойдем наступать по чужой территории, – значит, надо и склады поближе, а то потом вези все с Урала! Если взять его логику за основу, по-своему прав был.
– Он прав, а кто же неправ? – спросил Захаров.
– А это уже более сложный вопрос, кто неправ, – сказал тогда Серпилин.
– Как потом война показала, все мы оказались в том или ином неправы. Многое – как вспомнишь – по-другому бы перевоевал!
– Что значит «все»? – возразил Захаров. – Вот ты конкретно, если б с твоим участием обсуждалось, за что бы голос подал?
– Смотря когда, – сказал Серпилин. – Сейчас, когда знаем ход войны, конечно, проголосовал бы безошибочно. А тогда, не предвидя хода войны, не знаю. Скорей всего, исходя из своих представлений о силах противника, насчет размещения складов стоял бы за золотую середину. А вообще-то, кто его знает… Когда задним умом думаешь, надо стараться быть справедливым не только к себе, но и к другим.
«Это верно, – подумал Захаров о Серпилине. – Ты-то всегда старался быть справедливым к другим, а не только к себе».
И мысленно увидел там, на другом конце телефонного провода, только что говорившего с ним Львова, его треугольное лицо. И подумал о себе, что теперь, после гибели Серпилина, у Львова отпадет желание перевести его, Захарова, из этой армии в другую. Теперь не для чего! Тот, с кем он, Захаров, по мнению Львова, спелся, того уже нет. Кончилась спевка.
Сказанное Львовым про самолет требовало немедленных действий, и Захаров стал действовать. Позвонил всем, кому требовалось, что завтра в десять гроб с телом Серпилина должен быть доставлен к уходившему в Москву самолету. Предупредил начальника штаба тыла, который непосредственно занимался всем этим, что привезут генерал-полковничьи погоны и надо пришить их на китель покойного. Приказал прислать сюда на КП Синцова и стал выяснять, вернулся ли с передовой Кузьмич. Оказывается, еще не вернулся. Велел поскорей разыскать, чтоб ехал, а то у Кузьмича была привычка ночевать в частях, любил это.
И, сделав все, что было нужно, вернулся к той же мысли, на которой прервал себя, к мысли о том, что Серпилин – справедливый
«Да, в этом и сила», – словно кому-то доказывая это, еще раз мысленно повторил Захаров. А тот, кто гнет только потому, что у него власть, тот и сам легко гнется, как только на него с верхней ступеньки надавят. В таком человеке не сила, а тяжесть: сколько на него сверху положат, столько он и передаст вниз, по нисходящей.
А Серпилин – человек сильный, но не тяжелый.
Захаров снова по привычке подумал о Серпилине в настоящем времени – как о живом.
Главный хирург, когда приезжал, показывал осколок, которым убило Серпилина, как говорится, приобщил к делу, но сначала показал. Оказывается, этот осколок после того, как убил Серпилина и покалечил пальцы Гудкову, упал на дно «виллиса»; сделал все, что было в его силах, и упал, – вот и все, что потребовалось, чтобы лишить армию командующего.
Захаров снова вспомнил лицо Серпилина, как-то неловко повернутое к нему там, на столе, и подумал, что было на этом лице такое выражение, словно Серпилин так и не успел заметить происшедшего с ним.
Для других его смерть – смерть человека, который погиб, не успев доделать до конца самого главного за всю свою жизнь дела. Но если он сам не успел этого осознать, не успел понять, что убит, – может быть, для него самого это и есть самая счастливая смерть. Если можно сказать про смерть, что она счастливая. Про какую бы то ни было смерть вообще.
Захаров вспомнил, как Серпилин только сегодня днем, незадолго до смерти, смеясь, говорил ему: «Смотри, Константин Прокофьевич, береги на У-2 мягкую часть тела, а то немцы снизу в самое беззащитное у начальства место целят, когда оно летит на „русс-фанер“. У них инструкция такая!» Об опасности не думал и в последний раз пошутил над ней.
А самое последнее, чему обрадовался, – известию о Минске, что бои на окраинах. А больше уже ничего не услышит, ничему не обрадуется, ничего не узнает из того, что будем знать мы. Хотя, как и все другие люди, думал не только о том, что будет на войне, но и о том, что после…
Даже позабылось, в какой связи, недавно сказал:
– Надо и после войны жить по чести. На войне при всех своих недостатках все же честно живем. Надо и после нее не хуже жить.
Сказал, конечно, не в том смысле, чтобы жить после войны не хуже, чем во время нее. После войны будем жить намного лучше. Какой может быть вопрос! Сказал о себе, как самому после войны жить, не утратив того, с чем жил в войну. «Чтобы в любой, какой хошь момент преставился и перед своим коммунистическим богом чист был», – вдруг вспомнил Захаров слова не Серпилина, а Кузьмича, сказанные в другое время и про другого человека. Но сейчас казалось, что про Серпилина.