Последние годы Дениса Давыдова
Шрифт:
— Евгения дала согласие на брак с Василием Осиповичем Мацневым, и вы, надеюсь, понимаете, что дальнейшие ваши встречи с сестрой…
Он сидел в кресле молча, бледный как полотно, и, не дослушав, поднялся и проговорил чужим, хриплым голосом:
— Я прошу лишь об одном… прошу позволения… видеть Евгению Дмитриевну последний раз, чтоб проститься…
Анна Дмитриевна, догадавшись о силе молчаливого его страдания, отказать в просьбе не могла:!
— Хорошо… Я скажу ей…
Евгения
Сдерживая себя, он произнес:
— Я не вправе ни в чем упрекать вас. Вы вольны в своем поступке. И я знал, что рано или поздно так должно было произойти, но это не облегчает удара… Все кончено для меня; нет настоящего, нет будущего, осталось только прошлое, и все оно заключается в письмах, которые я писал вам в течение двух с половиной лет счастья… Вот единственная причина, заставляющая меня желать возвращения писем…
Она подняла на него блеснувшие слезами глаза и сказала с тихой печалью:
— А я хотела просить вас, Денис Васильевич, чтобы вы позволили мне оставить эти письма у себя…
Он горько усмехнулся:
— Зачем? Чтоб они сделались когда-нибудь причиной ревности вашего супруга и полетели в огонь, смятые жестокой его рукой?
— Нет, нет, этого никогда не будет! — воскликнула она, и щеки ее вдруг запламенели. — Я бы возненавидела его и ушла от него в ту же минуту, если б он посмел, клянусь вам! Нет, я буду бережно хранить их до самой смерти… Зачем? А вы не догадываетесь разве, что шаг, на который я решаюсь, не обещает мне впереди больших радостей?.. Не лишайте же меня поддержки… вашими ласковыми и нежными словами, высказанными в письмах… может быть, только они и будут освещать и согревать мою жизнь…
Она не выдержала и расплакалась. Слезы стояли и в его глазах. Он сделал над собой усилие, шагнул к ней, взял и поднес к губам ее руку:
— Пусть будет, как вы хотите… Прощайте!
И быстро, не оглядываясь, вышел.
Тоска, тоска, страшная, гнетущая тоска овладела им, и не было, кажется, нигде от нее спасения. Ничто не радовало, ничто не утешало. И жизнь шла словно в тумане.
В августе в Симбирск приезжал император Николай. Дворянство губернии должно было по обычаям того времени явиться для встречи.
Денис Васильевич видеть царя не захотел и соседу Бестужеву написал, что он «бог знает что налгал губернатору для передачи тому или тем, которые полюбопытствуют спросить обо мне».
А осенью, переехав в Москву, он признавался в письме Вяземскому:
«Итак, я оставил степи мои надолго. Дети так подросли, что уже нет возможности оставаться около риг и гумен. Однако не могу не обратить и мысли и взгляды мои туда, где провел я столько дней счастливых и где осталась вся моя поэзия! Здесь у меня перед окошками пожарное депо, а в обществе Хомутова и вечные Пашковы; поневоле вздохнешь и о хижине моей, в степях затерянной, и о двухсотверстных визитах моих, моих собаках, моих ловитвах, mon Eugenie et mes amours! (Моей Евгении и моей любви — франц.). Но последнее из пера вырвалось, прошу, если победишь лень свою и вздумаешь писать ко мне, не упоминай о том ни слова».
Он искал забвения и не находил. Он всем существом своим чувствовал, что поэзия навсегда ушла из его жизни, а жизни без поэзии для него не было. Он до
И, может быть, только переписка с Пушкиным, работа для его журнала облегчала до некоторой степени. Денис Васильевич не сомневался в бессмертном значении творчества Пушкина, открыто называл его, единственного родного своей душе поэта, Великим Пушкиным, дорожил долголетней, ничем не омраченной, дружеской близостью с ним и тем, что Пушкин откровенными мыслями делился с ним, как с немногими.
Послав Пушкину статью о «Партизанской войне», Денис Васильевич полагал, что она не встретит препятствий со стороны цензуры, однако ошибся. Пушкин ему написал следующее:
«Ты думал, что твоя статья о партизанской войне пройдет сквозь цензуру цела и невредима. Ты ошибся: она не избежала красных чернил. Право, кажется, военные цензоры марают для того, чтобы доказать, что они читают. Тяжело, нечего сказать. И с одною цензурою напляшешься; каково же зависеть от целых четырех? («Современник», помимо общей цензуры, проходил военную, духовную, министерства иностранных дел и министерства двора). Не знаю, чем провинились русские писатели, которые не только смирны, но даже сами от себя согласны с духом правительства. Но знаю, что никогда не бывали они притеснены, как нынче: даже и в последнее пятилетие царствования покойного императора, когда вся литература сделалась рукописною благодаря Красовскому и Бирукову.
Цензура дело земское; от нее отделили опричину, — а опричники руководствуются не уставом, а своим крайним разумением».
Читая эти строки, Денис Васильевич, конечно, не предполагал, что более от милого и великого друга никогда уже ему писем не получать…
Страшно близок был тот день, когда Баратынский в запорошенной снегом шубе, с глазами, припухшими от слез, ворвавшись в кабинет Давыдова, голосом, сдавленным глухими рыданиями, крикнет:
— Пушкин убит на дуэли! Пушкина нет более!
Да, неотвратима была кровавая развязка драмы, которая уже разыгрывалась в столице империи. И это тоже предстояло пережить и перестрадать!
ДЕНИС ДАВЫДОВ — ВЯЗЕМСКОМУ
3 февраля 1837 года. Москва, на Пречистенке в собственном доме
Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради бога, как это случилось, дабы я мог опровергнуть многое, разглашаемое здесь бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца и как можно скорее.