Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Шрифт:
Нас провожали всем детдомом. У меня нечего было надеть, так одна девочка отдала свой матросский костюм, у другой было две пары ботиночек, одну она подарила мне.
Так и поехал на фронт. Больше всего стеснялся, что ботиночки у меня девчоночьи…
«Я кричала и кричала… Не могла остановиться…»
Люда Андреева – 5 лет.
Сейчас – контролер.
От войны у меня осталось впечатление, как от костра… Он горел и горел. Бесконечно…
Соберемся маленькие дети, и знаете, о чем мы говорим? Что до войны
Мы уже знали, когда надо плакать, потому что видели, когда плачут наши мамы и бабушки. Они плакали часто, каждый день они плакали…
Я знала, что мама у меня молодая и красивая, у других детей были мамы постарше, но в пять лет я поняла, что для нас это плохо, что мама молодая и красивая. Это опасно. В пять лет я это сообразила… Я даже поняла, что то, что я маленькая – это хорошо. Как такое ребенок способен понять? Мне же никто ничего не объяснял…
Через столько лет… Боюсь… Трогать в своей памяти это место…
Возле нашего дома остановилась немецкая машина, она не специально остановилась, она испортилась. Солдаты зашли в дом, меня и бабушку прогнали в другую комнату, а маму заставили им помогать. Грели воду, готовили ужин. Они так громко разговаривали, что мне казалось – они не разговаривают друг с другом и не смеются, а кричат на мою маму.
Стало темно, уже вечер. Уже ночь. Вдруг мама вбегает в комнату, хватает меня на руки и бежит на улицу. Сада у нас не было, и двор пустой, бегаем и не знаем, куда спрятаться. Залезли под машину. Они вышли во двор и ищут, светят фонариками. Мама лежит на мне, и я слышу, как у нее стучат зубы, она холодная сделалась. Вся холодная.
Утром, когда немцы уехали и мы вошли в дом… Бабушка наша лежала на кровати… привязанная к ней веревками… Голая! Бабушка… Моя бабушка! От ужаса… От страха я закричала. Мама вытолкнула меня на улицу… Я кричала и кричала… Не могла остановиться…
Долго боялась машин. Только звук услышу, начинаю дрожать. Меня бьет озноб. Уже война кончилась, уже мы в школу пошли… Вижу: трамвай идет, и ничего не могу с собой сделать, у меня стучат зубы. Я дрожу. В классе нас было трое, кто пережил оккупацию. Один мальчик боялся гула самолета. Весной тепло, откроет учительница окна… Гул самолета… Или машина подъедет… Глаза у меня и у этого мальчика делаются огромные, зрачки расширяются, мы в панике. А дети, которые вернулись из эвакуации, над нами смеются.
Первый салют… Люди выбежали на улицу, а мы с мамой спрятались в яме. Сидели там, пока не пришли соседи: «Вылезайте – это не война, а праздник Победы».
Как захотелось детских игрушек! Детства захотелось… Положим кусочек кирпича и представляем, что это кукла. Или кто-то самый маленький изображал, что он кукла. Если я сегодня увижу в песке цветные стеклышки, мне хочется их поднять. Они мне и сейчас красивые.
Подросла я… И кто-то сказал: «Какая ты красивая. Как твоя мама». Я не обрадовалась, я испугалась. Никогда не любила, когда мне говорили эти слова…
«Все взялись за руки…»
Андрей Толстик – 7 лет.
Сейчас – кандидат экономических наук.
Был я маленький мальчик…
Маму помню… Она пекла самый вкусный хлеб в деревне, у нее были самые красивые грядки на огороде. Самые большие георгины цвели у нас в палисаднике и во дворе. Всем нам она вышила красивые сорочки – отцу, двум старшим братьям и мне. Вышивался воротничок. Красным, синим, зеленым крестиком…
Не помню, кто первый сказал мне, что маму расстреляли. Кто-то из соседских женщин. Я прибежал домой. Говорят: «Ее расстреляли не в хате, а за деревней». Отца нет – отец в партизанах, братьев старших нет – они в партизанах, двоюродного брата нет – он в партизанах. Пошел к соседу, деду Карпу:
– Маму убили. Надо привезти.
Запрягли корову (лошади у нас не было) и поехали. Возле леса дед Карп меня оставил:
– Ты тут постой. Мне, старому, не страшно, если убьют. А ты – пацан.
Жду. Мысли в голове разные, что я скажу отцу? Как я ему скажу, что маму убили? Ну, и детское – если я увижу маму мертвую, то она уже никогда не будет живая. А если не увижу ее мертвую, то приду домой, и мама дома.
У мамы была прострелена автоматной очередью вся грудь. Полоса такая на кофточке… И черная дырочка в виске… Мне хотелось, чтобы ей скорее завязали белый платок, чтобы не видеть эту черную дырочку. Такое чувство, что ей еще больно.
На воз не сел, шел рядом…
В деревне каждый день кого-нибудь хоронили… Запомнил, как хоронили четырех партизан. Троих мужчин и девушку. Партизан хоронили часто, но первый раз я видел, как хоронили женщину. Вырыли ей отдельную могилку… Она одна лежала на траве под старой грушей… Старые женщины сидели рядом и долго гладили ей руки…
– Почему ее положили отдельно? – спрашивал я.
– Молодая… – отвечали бабы.
Когда остался один, без родных, без родственников, я испугался. Как быть? Привели меня в деревню Залесье к тетке Марфе. Детей своих у нее не было, муж воевал на фронте. Сидим в погребе, прячемся. Она прижмет мою голову к своей: «Сынок…»
Заболела тифом тетка Марфа. За нею заболел я. Меня забрала к себе бабка Зенька. У нее два сына воевали на фронте. Ночью проснусь, она дремлет возле меня на кровати: «Сынок…» Все из деревни убегут от немцев в лес, а бабка Зенька – возле меня. Ни разу не оставила: «Вместе, сынок, будем погибать».
После тифа долго не мог ходить. Ровная дорога – иду, а чуть горка – ноги подкашиваются. Уже ждали наших солдат. Женщины пошли в лес, набрать земляники. Не было другого гостинца.
Солдаты шли уставшие. Бабка Зенька насыпала им в каски красную землянику. Они все угощали меня. А я сидел на земле и не мог встать.
Возвратился из партизан отец. Он знал, что я больной, и принес мне кусочек хлеба и кусочек сала, с палец толщиной. Сало и хлеб пахли махоркой. Все пахло отцом.
Слово «Победа!» услышали, когда собирали на лугу щавель. Все дети взялись за руки и так бежали к деревне…
«Мы даже не знали, как хоронят… А тут откуда-то вспомнили…»
Михаил Шинкарев – 13 лет.
Сейчас – железнодорожник.
У наших соседей была глухая девочка…