Последний день
Шрифт:
Наверное, именно это обстоятельство никогда не сможет примирить «Последний день» с «Пророком» Джебрана и «Заратустрой» Ницше с одной стороны и с произведениями апологетов антиномий, французских экзистенциалистов – с другой. Муса ал-‘Аскари, при всем его видимом, наносном скепсисе по отношению к внешним атрибутам религиозной традиции, все-таки остается верным Евангелию, которому оставался верен его создатель. Профессор хорошо понимает, что единственное Существо, «имеющее власть» говорить, отлично от его «самости» – «камешка, облепленного снегом». Это Существо-Вседержитель видится им, как и многим другим проповедникам всеединства (в том числе русским), везде и во всем – в природе и супруге, в сыне и в богоподобных глубинах собственной, маленькой, почти плоской души. Но доктор
События программного романа Нуайме разворачиваются на тесной площадке двадцати четырех часов. Однако упомянутый выше открытый финал напряженного, порой и вовсе мучительного дня доктора Мусы ал-‘Аскари не дает нам узнать о конце этого дня. Быть может, он, подобно седьмому дню творения, продолжается и сегодня? Вспоминая об этом предположении Августина, Нуайме-богослов не грешит против истины размеренной человеческой жизни. Да и как может быть иначе, если написанное неуклюжим пером неготового к «Новому дню» ал-‘Аскари творение так и не успело раскрыть перед читателем символику имен своих героев? Муса ал-‘Аскари (Моисей-Воин) не одерживает никакой победы, Ру’йа ал-Кавкабиййа (Видение Небесное) не предстает перед глазами влюбленного мужа, Хишам (Щедрость) так и не протягивает руки помощи своему растерянному отцу. Один только Не-Именуемый остается верным своей безымянной полноте, в которой явственно читается основное послание «Последнего дня», учащего внимательного читателя вспоминать о принципиально неразрешимых проблемах. «Роман-трактат», обрушивающийся в своем начале против всякой в корне слабой философии, венчается самым что ни на есть философским призывом: задавать вопросы, на которые в принципе нельзя ответить. Правда так и останется непознанной, но стремление к ее познанию, добрая дерзость и благоговение перед существованием истины отдадут в награду человеку его самого.
Впрочем, недосказанность, вложенная автором в саму грубоватую ткань произведения, оставляет герменевтические «ворота» «Последнего дня» открытыми – если не сказать настежь распахнутыми – перед литературными критиками. «Философия молчания» Нуайме, его первый тщательно проработанный манифест, по-прежнему ждет своего читателя, который, вдохновленный или, напротив, раздраженный бессилием его главного героя, непременно должен продвинуться на несколько шагов вглубь «темного тоннеля» вечной темы жизни и смерти, пугая черноту, окутавшую первый и последний дом Мусы ал-‘Аскари вложенным в руку ливанским классиком бумажным фонариком. К счастью, этот путь по наскоро набросанной «реке времен» теперь может проделать самостоятельно и русский читатель, оставляемый нами наедине с прямой речью «русского араба» Михаила Нуайме.
Последний день
Час первый
– Встань и простись с Последним днем!
Едва услышав этот голос, я мигом очнулся от глубокого сна, легким движением скинул тонкое покрывало и прямо сел в своей кровати.
Я открывал глаза очень медленно, будучи уверен в том, что первые лучи рассвета застанут меня в моей же комнате, наверное, тогда и удастся увидеть в шаге от кровати, или даже еще ближе, кому же принадлежит этот голос. Хотелось бы услышать от него немного больше того, что уже было мною услышано. Этот голос был слишком уж чистым, властным, решительным…
Однако
– Встань и простись с Последним днем!
Я протянул дрожащую руку к торшеру, который всегда стоял рядом с моей кроватью, и не без труда нащупал выключатель. Свет разогнал тьму, и я, к вящему своему сожалению, понял: в комнате, кроме меня, никого нет. Все вещи оставались на тех местах, на которых лежали, когда я засыпал. Часы на запястье показывали полночь, и полуночную тишину, опутавшую меня, дом и сад, не тревожило ничего, кроме моего прерывистого дыхания и моего же беспокойного сердцебиения.
Был бы я одним из тех людей, что видения видят или получают тайные откровения, то нисколько не удивился бы услышанному. Я знавал многих женщин и мужчин, рассказывавших о видениях, настигших их во сне и наяву, и голосах, непонятно откуда с ними говоривших. Среди них был и один из моих коллег по Университету, преподаватель естественнонаучных дисциплин, который, казалось бы, по роду своей деятельности не должен был увлекаться подобными вещами. Как бы то ни было, именно он рассказывал мне о том, как однажды, во время семейного обеда, услышал предостерегающий голос своего вот уже десять лет как покойного отца, раздающийся откуда-то из-под стола и заставивший его отпрянуть в ужасе. Помнится, его удивляло, что никто не верил в эту историю, даже ближайшие родственники. По правде сказать, я тогда ему поверил, ведь в моей жизни не было ни одного божьего создания честнее этого мужчины.
А сам я… Да что «я»? Я пробежал целых пятьдесят семь лет жизни, и только сегодня мне довелось принять «звонок» из «того» мира, наверное, именно поэтому я и был так растерян и смятен… Меня всю жизнь водили дни, но я так и не научился вести их за собой, то есть я с благодарностью принимаю всю ту радость и горечь, которую они приносят, привыкаю к ним и не пытаюсь их привлечь к себе на службу. Да и кто я такой, чтобы приручать время, делать его заложником собственной воли? Вот, например, жена оставила меня год тому назад, чтобы жить с юношей, который ее любит и которого она любит не меньше. Если бы она любила меня больше, чем его, то вряд ли ушла бы и «прилепилась» к нему. Ей тогда едва исполнилось тридцать семь, а ему – двадцать пять; его я хорошо его знал – он учился у меня на философском отделении Университета. Сейчас оба они проживают в Швейцарии.
Конечно, я хотел бы, чтобы жена оставалась здесь – рядом со мной и нашим несчастным сыном Хишамом, но она предпочла уехать. Что я мог сделать?.. Даже сейчас, когда меня спрашивают о ней, я отговариваюсь примерно так: «Она уехала в Швейцарию к родственникам», при том чувствую, что люди мне не верят, и даже знают, что мои слова являются ложью. Насколько же больно осознавать, что мой язык – а вслед за ним и моя душа – скатываются ко лжи! Ничто в жизни я не порицал так, как оборачивание правды ложью; да только что я могу поделать, коль скоро мое положение, по мнению людей, целиком и полностью позорно (при том, что позорное деяние совершила моя жена, а не я)? Я-то по-прежнему хочу работать в Университете, общаться с коллегами-преподавателями, встречать студентов в аудитории, не давая им повода думать, будто за мной неотлучно волочится шлейф горького несмываемого позора.
Сегодня же я хотел проснуться на рассвете, чтобы успеть просмотреть рукопись моей книги о суфийском движении и его влиянии на арабскую философию и мировую мысль. Нужно было отнести ее в типографию, а оттуда бежать к хирургу, советовавшему мне удалить желчный пузырь, который, согласно результатам рентгена, полон камней и потому может разорваться в любой момент. Но я проснулся в полночь – и разбудил меня не желчный пузырь, не молчаливая рукопись, а голос, непонятно откуда раздавшийся и непонятно что вбивший мне в барабанную перепонку: